Паника вокруг тела
Предисловие
Конспирологические теории пронизывают всю послевоенную культуру. Что ни возьми — постмодернистские романы или «Секретные материалы», гангстерский рэп или дискуссии по проблемам феминизма — везде сквозит подозрение, что какие-то силы плетут заговор, чтобы начать распоряжаться судьбами мира, нашим разумом и нашими телами.
От конспирологических объяснений больше нельзя отмахиваться, считая их всего-навсего параноидальным бредом ультраправых сумасшедших. Несомненно, они стали неизбежным ответом опасному и охваченному глобализацией миру, где все между собой связано, но ничего не понятно.
Питер Найт прослеживает развитие культуры заговора начиная с подозрений по поводу власти, которые питала контркультура в 1960-е годы, и заканчивая 1990-ми, когда паранойя стала привычной и приобрела ироническое звучание.
В книге «Культуре заговора» («Ультра.Культура», 2006) представлен анализ текстов на хорошо знакомые темы: убийство Кеннеди, похищение людей пришельцами, паника по поводу тела, СПИД, наркотики, Новый Мировой Порядок, — а также текстов более экзотических: о заговоре в поддержку патриархата или господства белой расы.
С любезного разрешения издательства «Ультра.Культура», «ПРОЗА» публикует сокращенный фрагмент книги Питера Найта «Культура заговора», посвященный панике вокруг тела.
***
Я больше не могу сидеть сложа руки и позволять коммунистическому проникновению, коммунистической обработке, коммунистической диверсии и международному коммунистическому заговору сосать и осквернять все наши драгоценные телесные соки. («Доктор Стрейнджлав»)
Существует ли тело до сих пор в самом что ни на есть плотском смысле? Его роль постепенно сокращается, отчего оно кажется не более чем призрачной тенью на рентгеновской пластинке нашего морального неодобрения. Сейчас в нашем отношении к телу начинается колонизаторская стадия, полная патернализма, за которым скрывается безжалостная эксплуатация ради собственного же блага. Это животное создание нужно где-то устраивать, понемногу подкармливать, сводить к минимуму его сексуальную активность, необходимую для воспроизводства, и не выпускать из-под просвещенной и благотворной опеки. Взбунтуется ли тело в конце концов, швырнет ли все эти витамины, гели и аэробику в Бостонскую гавань и свергнет ли колониального угнетателя? (Дж. Баллард, «План словаря двадцатого века»)
Метафоричность — это заражение логикой и логика заражения. (Жак Деррида, «Диссеминация»)
За последние годы тело стало одним из самых заметных объектов параноидальных фантазий. Начиная с фильмов ужасов, где невидимые силы эффектно уродуют тела, и заканчивая историями о похищениях маленькими серыми инопланетянами (возможно, состоящими в сговоре с правительством), которые, вмешиваясь в организм, устраивают медицинские эксперименты; начиная с полицейских, которые надевают латексные перчатки, охраняя митинг о борьбе со СПИДом, и заканчивая едкой спермой, о которой рассказывают жены мужчин, утверждающих, что они страдают синдромом войны в Заливе, — все это свидетельствует о том, что американская культура изобилует признаками телесной паники.
Страх перед вторжением тех или иных похитителей тел заявлял о себе на протяжении всей американской истории, особенно заметным он был в 1950-х годах. И действительно, с возвращением риторики заражения и проникновения может показаться, что 1980-е и 1990-е годы запустили повторный показ 1950-х. В буквальном смысле 1950-е вернулись в виде римейков в таких фильмах, как «Нечто» Джона Карпентера (1982) и «Муха» Дэвида Кроненберга (1986). Масштабов же эпидемии процесс мутации и размножения прежних образов в стиле научно-фантастического хоррора достигает в «Секретных материалах». Кроме того, последнее десятилетие ХХ века принесло с собой угнетающе знакомую политическую культуру демонологии.
Стоило вам подумать, что вам ничто не угрожает, как чудовищная риторика карантина, исключения и превращения в козлов отпущения нежелательных лиц вернулась: экономическая изоляция, белый рейс, огороженные общины, ограниченная иммиграция, несоразмерные обвинения меньшинств в социальных проблемах, жертвами которых они обычно и становятся, страхи перед внутренними террористами и злыми диктаторами, используемые для оправдания репрессивной, расистской реакции и, что выглядит наиболее угрожающе, новое возвращение гомофобии, которой была отмечена эпоха охоты на «красных», наиболее вероломно отразившаяся в предложении Уильяма Ф. Бакли ставить клеймо на ягодицах ВИЧ-инфицированных.
Масса фактов
Хотя может показаться, что во многих отношениях 1980-е и 1990-е скопировали худшие крайности 1950-х годов, все же между ними есть и существенная разница.
В 1950-х язык физического проникновения был готовым источником метафор на тему воображаемой угрозы американскому государству. В годы маккартизма в политической и массовой культуре господствовали истерические страхи перед насекомыми, бактериями, микробами, уродами, пришельцами и всевозможными Другими козлами отпущения. В своей известной доктрине «сдерживания» Джордж Кеннан заявил, что «мировой коммунизм похож на болезнетворного паразита, питающегося лишь нездоровой тканью», а генеральный прокурор Дж. Говард Макграт предупреждал о том, что коммунисты «повсюду — на фабриках, в конторах, в мясных лавках, на уличных углах, на частных предприятиях — и каждый из них несет смертельные микробы».
Народ боится за свое здоровье, охваченный смутной истерической тревогой насчет неамериканского влияния («Фторирование — это что, заговор коммунистов? Неужели в вашей ванной комнате воспитывают большевиков?»). Язык иммунологии охотно приспосабливался к подозрениям, что подрыв «здоровья и энергии нашего общества» (как выразился Кеннан) так же опасно, как заражение «чужой» идеологией коммунизма.
Если в 1950-х годах боязнь микробов в основном была воплощением страхов по поводу нападения на государство и неспособность национальной иммунной системы его защитить, то более поздние акты драмы иммунологической паранойи говорят лишь о страхах за само тело. В фильме Стэнли Кубрика «Доктор Стрейнджлав» (1964), в котором сатирически высмеивалась паранойя 1950-х годов, сумасшедший генерал Джек Риппер борется с коммунистической заразой, покушающейся на его «драгоценные телесные соки» путем фторирования воды. Но если в фильме Кубрика описание загрязненных телесных жидкостей — пародийный символ, отражающий параноидальные страхи предыдущего поколения (будь то перед коммунизмом или конформизмом), то в 1980-е и 1990-е годы беспокойство за драгоценные телесные жидкости становится вполне буквальным.
Разрыв между метафорическим изображением телесной паники в 1950-е годы и современным, более буквальным ее воплощением, можно проиллюстрировать тремя примерами: паникой по поводу наркотиков, похищения инопланетянами и контроля над разумом. Как метко отмечают кибертеоретики Артур и Марилуиза Крокер, за последние десять или двадцать лет мы стали свидетелями возникновения того, что можно было бы назвать «телесным маккартизмом», то есть возвращением к истеричному дискурсу тайного проникновения и присяги в благонадежности, связанных с травлей предполагаемых радикалов и гомосексуалистов, которые якобы представляли угрозу целостности Соединенных Штатов, организованной Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности.
Но в наше время страхи и расследования касаются самого тела. Во многих отношениях «Война с наркотиками» в последние два десятилетия напоминает кампанию по борьбе с «Внутренним врагом» времен маккартизма. Присяги в благонадежности, проводившиеся в 1950-х, требовали публичной демонстрации соответствия и чистоты, которая сейчас разворачивается на уровне телесности: указ президента № 12564, вступивший в силу в 1986 году при администрации Рейгана, ввел обязательную проверку на предмет употребления наркотиков для сотрудников федеральных органов, занимающих «должности, важные с точки зрения государственной безопасности», служащих, вызывающих «обоснованные подозрения» в употреблении наркотических средств, а также всех кандидатов на работу в федеральных органах.
Закон, запрещающий употребление наркотиков на рабочем месте (1988), распространил эту политику на всех, кто получал федеральный контракт или субсидию федерального правительства в частном секторе, и многие компании добровольно ввели у себя контроль за употреблением наркотиков. Как указывает Дэвид Кэмпбелл, «в начале 1990-х годов контроль за употреблением наркотиков [становится] более распространенным, чем проверки на благонадежность в начале 1950-х». Чистота тела становится не пародийной метафорой, а прямым патриотическим долгом. Как заметила член рейгановской Президентской комиссии по проблемам СПИДа Кори Серваас: «Сдать анализы на СПИД и получить отрицательный результат — это патриотично». Телесная политика, а не политика государства, стала причиной конспиративистских страхов.
Если получившая распространение проверка на употребление наркотиков отражает прямой страх власти перед телесным подстрекательством к бунту, то тревога по поводу похищения инопланетянами и контроля над разумом говорит о популистской телесной панике в эпоху развитых технологий.
Что касается уфологии, очень важно то, что в типичных для 1950-х годов сообщениях об НЛО сообщалось, что человек видел непонятный летательный аппарат откуда-то издалека (так называемые контакты первой категории), тогда как самые громкие за последнее десятилетие случаи связаны с тесным контактом четвертой категории, то есть когда инопланетяне похищают людей, вытаскивая их из кровати или из машины, и, что характерно, ставят над своими жертвами ужасные медицинские эксперименты.
В таких рассказах ощутимой целью агрессивных сил становится само физическое тело: контакт с пришельцами стал внутренним. Далекие от оптимизма первых рассказов о благожелательной посланнической миссии инопланетных «Космических Братьев», более поздние свидетельства очевидцев настаивают на том, что мотивы пришельцев куда непонятней, если не напрямую злонамерены, и вдобавок к этому (и это волнует еще больше), правительство очень даже может быть в сговоре с внеземными захватчиками.
Чаще всего в этих историях фигурируют такие тревожащие псевдомедицинские манипуляции, как изъятие яйцеклеток, исследование прямой кишки и введение имплантанта в нос. Так, в своей работе «Контакт» Уитли Штрайбер описывает следующий эпизод без малейшего намека на иронию:
Двое коренастых существ развели мне ноги. Потом я понял, что меня поместили перед каким-то огромным и крайне уродливым предметом серого цвета и покрытым чешуей с чем-то похожим на проволочную сетку на конце. Эта штука была длиной не меньше ступни, узкая и треугольная по форме. Они засунули ее мне в прямую кишку. Казалось, она разрослась во мне, словно зажила собственной жизнью.
Бадд Хопкинс, настоящий знаток и собиратель историй о похищении людей инопланетянами, подсчитал, что более 19% его корреспондентов сообщали о «введении в их тело чего-то похожего на крошечные имплантанты»; кто-то вспоминал о том, что ему «вводили в ноздрю что-то вроде тонкого зонда с крошечным шариком на конце»; в других случаях введение каких-то предметов происходило через глазную или ухо.
Массовая культура и, в частности, Интернет наводнены конспирологическими историями об угрожающей человеческому телу насильственной инопланетной технологии. Заманчиво отмахнуться от большей части этой новой уфологии как от истерического симптома коллективной паранойи, соматического проявления тревог, которые в конечном счете имеют мало отношения к физическому телу. Но перевести физическое в психическое значило бы проигнорировать тот факт, что само осажденное тело превратилось в одного из ведущих игроков на арене современной политики.
Так, сгущение страхов перед ректальным проникновением в тело необходимо рассматривать в контексте преувеличенного внимания к анусу как источнику и средоточию как медицинского, так и нравственного беспокойства в дискуссиях на тему СПИДа. Точно так же широкое распространение историй о похищении инопланетянами, которые затем проводят насильственные гинекологические процедуры, указывает на тревогу по поводу быстро меняющихся технологий воспроизводства на протяжении десятилетия, политическое пространство которого изуродовали битвы вокруг абортов и таких способов деторождения, как суррогатное вынашивание и клонирование.
В отличие от поползновений похитителей 1950-х годов, когда положение спасали ученые (нередко в сотрудничестве с военными), нарративы 1990-х, повествующие о похищении инопланетянами, выражают страхи перед вторжением в человеческое тело медицинской науки, которая становится источником угрозы.
Более того, не вызывает удивления, что самый частый гость, так называемый маленький серый человечек, и в рассказах отдельных очевидцев, и в голливудских фильмах изображается как существо с непропорционально большой головой, огромными загадочными глазами, маленьким телом и тонкими ручками. Этот образ напоминает очертания зародыша в матке, поразительный и зловещий облик «внутреннего чужого», возможность увидеть которого появилась лишь благодаря новой технологии воспроизведения изображения, появившейся в последней четверти ХХ века.
Таким образом, изменившиеся под влиянием темы заговора драматические повествования об инопланетных экспериментах говорят не о конкретном психическом состоянии рассказывающих их людей, но скорее об обществе, в котором отношение людей (особенно женщин) к своему телу так часто опосредовано технической экспертизой, будь то медицинской, судебной или этической.
По рассказам многих похищенных, их жизнь — и порой даже их мысли — периодически контролируются пришельцами. Так, Хопкинс предполагает, что цель введения имплантантов сводится к «одной или ко всем трем неприятным возможностям»:
Они могли действовать как «локаторы» на манер маленьких радиопередатчиков, которые зоологи прикрепляют к ушам несчастного, успокоенного лося, чтобы затем отслеживать его перемещения. Или они могли быть чем-то вроде мониторов, передающих мысли, эмоции или даже визуальные и сенсорные ощущения человека, которому их вставляют. Или, что, пожалуй, неприятней всего, они могли осуществлять регулирующую функцию, выполняя роль приемника, и это указывает на возможность того, что из похищенных хотели сделать подобие похитителей.
Хотя Хопкинс и не останавливается на «этих вызывающих паранойю теориях», другие авторы говорят о том, что истории о похищениях инопланетянами на самом деле прикрывают случаи реальных похищений, происходящих в рамках сверхсекретных правительственных проектов по контролю над разумом. Эта идея обыгрывается, например, в «Секретных материалах», в которых постоянно то доказывают, то опровергают эту возможно, то опять возвращаются к ней.
Помимо похищений инопланетянами, существует давняя традиция конспиративистских обвинений в экспериментах по контролю над разумом. Эти страхи концентрировались вокруг Советов — как главных злоумышленников в разгар «холодной войны» — и вокруг таких секретных программ американского правительства, как MK-ULTRA (так называемая программа «Маньчжурский кандидат»), о которых заговорили в 1970-х годах на волне разоблачений деятельности разведслужб.
Важно отметить, однако, что если в прошлом самым подробно описанным способом вмешательства в психику была некая форма психологической обработки, то сейчас чаще всего речь идет о насильственной технологии, будь то микроволны или реальная имплантация микрочипов. Рассказы о найденных имплантантах регулярно обсуждаются любителями поговорить о контроле над разумом в Интернете, сопровождаемые инструкциями касательно того, как защититься от психического проникновения с помощью шляпы, отделанной по краям фольгой для запекания.
Одним из самых рассылаемых изображений имплантантов в Сети является снимок крошечных металлических предметов, удаленных в Южной Калифорнии доктором Роджером Лэйром из большого пальца ноги своей пациентки, утверждающей, что ее похищали инопланетяне. Фото- и рентгеновские снимки обычно сопровождаются чудовищными фотографиями самой операции.
Кроме того, ходят слухи, что Тимоти Маквей, организовавший взрыв в Оклахоме, заявлял, что ему, как служащему секретных вооруженных сил, имплантировали в ягодицу чип, контролировавший его действия. И хотя очевидно, что местонахождение этого предполагаемого имплантанта очень символично (дело даже не в том, что такое утверждение неправдоподобно), здесь важно подчеркнуть, что заявление Маквея о том, что им управляют какие-то внешние силы, принимает буквальную форму материального телесного имплантанта.
Как и в случае с историями о проверке на наркотики и похищениях инопланетянами, конспиративистские страхи перед тем, что человеком управляют внешние силы, теперь локализованы на человеческом теле.
Вторжение похитителей тел
К первоначальному утверждению о том, что телесная паника свернула в буквализм, можно добавить и кое-что еще, если проследить, как менялись фильмы в жанре научно-фантастического хоррора, начиная с 1950-х годов. Согласно обычной трактовке, характерной для классического «повествования о вторжении», как, например, фильм Дона Сигеля «Вторжение похитителей тел» (1956), в зомбированных людях-коконах отражена угроза, которую представляет собой безликий конформизм, существующий при тоталитаризме вообще и при коммунизме в частности.
В более поздних интерпретациях этот фильм видится предупреждением, указывающим на опасности конформизма, причем имеется в виду подчинение не какому-то инопланетному учению, а обесчеловечивающей догме маккартизма. В других случаях сюжеты о вторжении с целью похищения рассматриваются как критика технократической рациональности, испытывающая страх перед превращением послевоенного американца в «организованного человека». Отдельные фильмы такого плана («Они», «Захватчики с Марса») также можно считать выражением страха не столько перед ядерной атакой Советского Союза, сколько перед военно-промышленным комплексом, превратившим Соединенные Штаты в милитаристское государство. Кто-то даже утверждал, что чудовищная захватническая сила в этих фильмах — это зашифрованное изображение демонологизированных в Америке Других (главным образом, женщин, черных и гомосексуалистов), которых превратили в угрозу господству гетеросексуальных белых мужчин. Поэтому вторжение чужих в этих фильмах следует понимать не столько как угрозу извне, сколько как незаметную опасность «антиамериканского» влияния внутри нации.
Хотя и отличающиеся друг от друга деталями, все эти оценки считают американскую культуру 1950-х годов охваченной параноидальным стремлением провести и поддержать границу между ней самой и всем остальным миром, между наверняка американским и нестерпимо чужим ее идеализированному представлению о самой себе, даже если барьер между Ними и Нами порой тяжело сохранить. Независимо от того, считаем мы этот популярный жанр выражением подлинных страхов или циничной манипуляцией, вызванной демонологическим неприятием всего Другого, эти фильмы все равно настаивают на существовании (как говорится в обвинении Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности) «явной и присутствующей угрозы» американскому образу жизни.
Более поздние параноидальные сценарии, однако, зачастую довольно неточны или противоречивы в отношении источника воображаемого вреда. Очевидно, что фильм 1956 года «Вторжение похитителей тел» играет роль предостерегающей аллегории, хотя его демонологическая направленность и вызывает споры. Точно так же коконы, фигурирующие в снятом в 1976 году римейке этого фильма, действие которого разворачивается в Сан-Франциско среди бывших радикалов-шестидесятников, можно считать угрозой контркультурного «усыпляющего впадения» в самодовольное самопереваривание, наблюдавшееся в 1970-х годах.
Зато в следующем римейке под названием «Похитители тел», снятом в 1990-х Абелем Феррарой, невероятно тяжело понять, в чем же заключается аллегорическая суть фильма. Так, одно из критических истолкований не может предложить ничего конкретнее своих подозрений, что фильм о взрослении, о разрыве между поколениями и о вероятности того, что «сама эпоха является похитителем тел». В фильме речь идет о семье из четырех человек. Отца вызывают на военную базу для расследования дела о загрязнении окружающей среды. Коконы изменяют одного за другим всех членов семьи, и спастись удается лишь обуянной страхом девочке-подростку. В этой версии фильма коконы, как-то связанные с медицинско-военно-промышленным комплексом, представляют смутную, но тем не менее внутренне существующую и буквальную угрозу главным героям.
В отличие от двух предыдущих версий, римейк 1990-х годов демонстрирует процесс похищения тела во всех красочных подробностях, когда сначала тело матери вдруг резко сдувается и превращается в разлагающуюся массу, а потом скользкие щупальца нападают на заснувшую в ванне дочь, и одно из щупалец проникает к ней в горло.
Фильм Феррары вызывает тревожное и выразительное ощущение зловещей угрозы, но не дает четких указаний на источник или природу этой угрозы. По сути, фильм создает ощущение заговора без заговора, общую и порой парализующую атмосферу однообразной тревоги, оставляя зрителя в неизвестности относительно того, кто или что может быть причиной этой тревоги. Единственное, что мы знаем наверняка, — это то, что «Они» охотятся за телами главных героев.
В отличие от внезапного вторжения демонизированных чудовищ (не важно, из космоса или из подсознания), которое происходит в фильмах ужасов 1950-х годов, кошмары, мучающие Америку на рубеже тысячелетий, — городская преступность, насилие на улицах, экономическая неуверенность, наркотики, загрязнение окружающей среды и вирусы — создают всепроникающую атмосферу опасности, центром которой становится человеческое тело.
Во введении к книге «Политика повседневного страха» Брайан Массуми делится проницательными и резкими выводами по поводу сложившейся ситуации, которая, по его мнению, цинично эксплуатируется как прежний ужас времен «холодной войны»:
«Холодная война» во внешней политике превратилась в общее сдерживание неопределенного врага. Какой-то точно не установленный враг угрожает заявить о себе в любой момент в любой точке социального или географического пространства. От государства всеобщего благосостояния к военному государству — постоянное чрезвычайное положение в борьбе с разнообразными угрозами как внутри нас, так и снаружи.
Лобовое столкновение двух сверхдержав сменилось «конфликтом низкой интенсивности», вызывающим постоянное, но неопределенное чувство угрозы, которая теперь существует везде, но конкретно нигде. Безопасная паранойя, связанная с напряженным, зато ясным геополитическим разделением на своих и чужих, уступила место мучительной путанице, обозначившейся в конце 1960-х годов. Начиная с военного вторжения американцев во Вьетнам и заканчивая миссией по поддержанию мира в Сомали — стало непонятно, как отличить друзей от врагов.
После возрождения при Рейгане демонологии времен «холодной войны» возникший в 1990-х годах «Новый Мировой Порядок» принес с собой небезопасную паранойю, для которой уже не существует одного узнаваемого врага или действительно ясного ощущения национальной идентичности.
Если учесть тесную связь между риторикой бактериофобии и национальной политикой, не приходится удивляться тому, что за этот период произошел соответствующий сдвиг в терминах иммунологии. Со времен своего возникновения в конце XIX века в качестве отдельной дисциплины иммунология в основном интересовалась установлением механизмов, при помощи которых тело человека защищает себя от нападения чужеродных антигенов. Фундаментальным принципом иммунологии является разделение на своих и не своих. За последние три десятка лет линия фронта борьбы с болезнью в иммунологическом дискурсе сместилась с поверхности тела (кожа как защитный барьер, и личная гигиена как лучшая защита) к сложным механизмам иммунной системы, осуществляющей регулирующую функцию внутри тела через кровеносную и лимфатическую системы.
Современные иммунологи озабочены сложным и вызывающим тревогу размыванием, по общему мнению, краеугольного различия между своим и другим, которое было спровоцировано интересом к аутоиммунным болезням вообще и к ВИЧ/СПИДу в частности. Теперь в центре внимания оказались «внутренние войны», как они были названы в подзаголовке известной статьи Питера Джарета (подготовленной при участии фотографа Леннарта Нильсона) в National Geographic. В статье нарисованы впечатляющие картины борьбы, происходящей во «внутреннем пространстве», когда, к примеру, макрофагоциты окружают бактерию, и эта сцена больше всего напоминает какой-нибудь эпизод из «Звездных войн».
В тексте используется милитаристский язык с его «врагами» и «вторжением», но когда дело доходит до обсуждения ВИЧ, парадигма «тело как поле боя» становится шпионской историей:
Многие из этих врагов разработали обходные приемы, чтобы их не обнаружили. Так, вирусы, вызывающие грипп и обычную простуду, постоянно мутируют, изменяя свои отпечатки пальцев. Вирус СПИДа, самый коварный из них, использует целый набор стратегий, он, например, прячется в здоровых клетках. Смертельным этот вирус делает его способность проникать в хелперные Т-клетки и уничтожать их, тем самым нарушая реакцию всей иммунной системы.
Инертный вирус заряжен злонамеренным действием, тогда как человеческое «я» постоянно подменяется все более микроскопическими частицами, осуществляющими защиту, в результате чего появляются иммунологические гомункулусы, которых изображают в виде уменьшенных специальных агентов.
Метафоры иммунологии по-прежнему остаются по большей части милитаристскими, и сейчас она заимствует образы грязных войн, гражданских беспорядков, внутреннего терроризма и т. д., то есть ту разновидность тревожного конфликта низкой интенсивности, которая стала преобладать в мире после «холодной войны».
Если в современных фильмах в жанре научно-фантастического хоррора и можно отследить источник ощутимой угрозы, то он будет находиться уже не снаружи, а внутри. Хотя ранние фильмы ужасов, возможно, были не меньше озабочены тем, что угроза американскому государству исходит изнутри, разница в том, что сегодняшние фильмы изображают тревогу не столько по поводу находящегося под угрозой тела, сколько по поводу самого тела, представляющего угрозу.
Эта перемена эффектно отражена в иронически переделанном названии классического фильма ужасов «Оно пришло из далекого космоса», которое у Дэвида Кроненберга в его новаторском фильме 1974 года звучит как «Они пришли изнутри». В версии Кроненберга опасность исходит не от инопланетного космического корабля, разбившегося в пустыне, а от обитающих в крови паразитов, превращающих свои жертвы в помешанных на сексе зомби. Инопланетные паразиты изменяют физическую идентичность жертв, в результате чего тех нельзя назвать ни инопланетянами, ни людьми.
Похожим образом, оставляя в стороне другие различия между оригинальным фильмом «Муха» (1958) и римейком Кроненберга 1986 года, больше всего бросается в глаза крупное изображение разлагающейся и бунтующей плоти, когда персонаж Джеффа Голдблюма превращается в муху Брандла. В фильме Кроненберга важно не только то, что разрушается личность ученого, но и то, что его тело буквально растворяется, осуществляя безжалостный заговор плоти против остатков «я».
То, что в 1970-х годах представляло авангардный интерес для таких режиссеров, как Кроненберг, ныне стало обычным явлением. Микроэлектронные фотографии или схематические изображения, на которых показано, как действует «предательский» вирус иммунодефицита человека, проникая в клетку, — пожалуй, самые известные примеры популярных изображений тела как чужого поля битвы.
Когда проект «Манхэттен» уступил место проекту «Человеческий геном», Вирус сменил Бомбу в качестве скрытого источника массовой паранойи. Некоторые даже утверждают, что после окончания «холодной войны» вирус стал новым государственным врагом номер один. Новые медицинские технологии воспроизведения изображения способствуют тому, что в массовом воображении внутреннее пространство вытесняет космос и в качестве утопического последнего рубежа научно-технического поиска, и в качестве источника конспирологических сценариев вражеской агрессии, когда тело оказывается и неуправляемым мятежником, и уязвимой жертвой.
Уильям Берроуз, космонавт-первопроходец, освоивший внутренний космос и создавший часть самых красочных и известных образов, воплотивших идею телесной паники, подходит к делу с сардонической и пророческой сдержанностью. «Осознание того, — утверждает он, — что нечто такое знакомое вам, как сокращение кишок, шум дыхания, биение сердца, в то же время чужое и враждебное, поначалу и в самом деле заставляет человека почувствовать себя немного незащищенным».
Когда плоть восстает и «программная машин» тела устраивает заговор против личности (или того, что осталось от этой идеи), неусыпное иммунологическое самонаблюдение становится жизненно важной, но в конечном счете тщетной необходимостью.
В «Секретных материалах» правительственный агент-предатель инфицирует помощника директора ФБР Скиннера какой-то болезнью, оказывающейся механической по происхождению. Эту болезнь представляет собой нанотехнологическое проникновение микроскопических механизмов, которые возводят преграды в артериях Скиннера, из-за чего «его кровь стала оружием против его тела».
Если в 1950-х годах народная мудрость предупреждала, что коммунисты повсюду, то параноидальным девизом 1990-х становится «не верь никому», а меньше всего своему телесному «я».
Действительно, в «Секретных материалах» агент Скалли начинает подозревать, что стала жертвой похищения (либо инопланетянами, либо правительством, либо и теми, и другими в сговоре), после чего у нее остался имплантант в шее. К ужасу Скалли, имплантированный чип заставляет взбеситься кассу в супермаркете, когда она попадает под сканер. После удаления чипа в теле Скалли появляются метастазы — она смертельно заболевает раком, который удается остановить лишь тогда, когда ей снова имплантируют похожий чип. Судя по всему, чип направляет Скалли, когда ее тянет к месту массовой инсценировки будущего похищения.
Если посмотреть еще глубже, принципиальная граница между «я» и «не-я» разрушается на молекулярном уровне. Изучая образец льда, взятый из ледяной глыбы, в которой, как выясняется, находился фальшивый труп инопланетянина, Скалли обнаруживает не только то, что лед содержит вирусную культуру инопланетного происхождения, но и то, что этот вирус совпадает с ДНК ее собственной зараженной крови. Кровь Скалли, по сути, содержит неустановленный — и, возможно, в буквальном смысле чужеродный, — генетический материал, который, как считает Скалли, и вызвал у нее рак. ДНК Скалли (самое сокровенное, но нечеловеческое хранилище уникального «я») слилось и скрестилось с чужими генетическими вирусными кодами. Точно так же остается неясно, что это за силы, имплантировавшие чип агенту Скалли, версии постоянно меняются, так что и во внешнем мире ее тело начинает лишаться своих границ из-за частых носовых кровотечений.
К шестому сезону специальные агенты начинают подозревать, что чужеродный вирус, найденный в крови Скалли, а также в крови гениального юного шахматиста Гибсона Прейза, присутствует в ДНК всех людей:
СКАЛЛИ: Малдер, вот результаты. ДНК из найденного нами ногтя [видимо, он принадлежал инопланетному созданию, вылупившемуся из тела лабораторного техника], полностью совпадает с ДНК вируса, который ты считаешь внеземным…
МАЛДЕР: Вот и связь.
СКАЛЛИ: …и который полностью совпадает с ДНК Гибсона Прейза.
МАЛДЕР: Постой-ка. Я не понимаю, о чем ты. Ты хочешь сказать, что Гибсон Прейз заражен вирусом?
СКАЛЛИ: Нет, это часть его ДНК. Это называется генетическим остатком. Пассивная часть ДНК. Только у Гибсона она задействована.
МАЛДЕР: Выходит, будь это так на самом деле, это значило бы, что мальчик в каком-то смысле инопланетянин.
СКАЛЛИ: Это значило бы, что все мы в каком-то смысле инопланетяне.
Отыскивая повсюду доказательства, подтверждающие тревожную и желанную веру в то, что «они здесь», иначе говоря, что внеземная жизнь существует, Малдер обнаруживает, что сам в какой-то степени оказывается чуждым глубинной сути своего существа.
В мифологии «Секретных материалов» граница между человеческим и инородным начинает размываться, и фактически (как начинает намекать фильм к концу шестого сезона) это разделение было нечетким всегда с тех самых пор, когда на Земле зародилась жизнь. Мы повстречались с внеземным врагом, и этот враг — мы сами.
Как следует из сценария «Секретных материалов», изображающего панику вокруг ДНК, параноидальные представления о врагах-заговорщиках больше не гарантируют устойчивое ощущение собственной идентичности, будь то национальной или индивидуальной. Из непонятной, но всепроникающей атмосферы исходящей от тела опасности нельзя создать четкий образ врага, для борьбы с которым можно было бы сформулировать идентичность подвергающейся опасности личности, не в последнюю очередь потому, что угроза заражения может привести к размыванию границы между «я» и другими на клеточном уровне.
В обзоре американских фильмов ужасов начиная с 1930-х годов Эндрю Тюдор утверждает, что начиная с 1960-х этот жанр стал переключаться с «безопасного» на «параноидальный» хоррор, благодаря переходу от внешней, распознаваемой угрозы, успешно отражаемой эффективно работающими специалистами и заслуживающими доверия властями, к внутренней, неосознаваемой или расплывчатой угрозе, выходящей из-под контроля.
Если слегка изменить оценку Тюдора, можно сказать, что более безопасный параноидальный стиль 1950-х годов, укреплявший чувство индивидуальной или коллективной идентичности, уступил место паранойе, которая и рождается из-за разрушения физического тела как стабильной основы идентичности.
Буйство видимого
Образ, пользующийся привилегией в современных фильмах, снятых в жанре телесного хоррора, и отражающий стирание отличительных телесных признаков, которое и вызывает паранойю, — это излишек слизи и телесных жидкостей. После первых попыток Кроненберга и других режиссеров в 1970-х годах проникнуть в то, что можно назвать эстетикой выделения, «липкие» спецэффекты стали типичным элементом кровопролитных драк, фильмы с которыми — основной товар в магазинах, торгующих видеопродукцией.
Критики уделяют немало внимания тому, как обыгрывается слизь в этих колоритных фильмах ужаса. Так, Барбара Крид убедительно доказывает, что акцент, который делается в таких фильмах, как трилогия «Чужой», на сочащихся жидкостью дырах выдает сложное переплетение страха и желания по отношению к «чудовищному женскому», а именно к тем сторонам материнства и женственности, с которыми обществу так тяжело мириться.
Крид обращается к анализу выделения, которым занималась Юлия Кристева и который, в свою очередь, заимствует аргументы из известной работы Мэри Дуглас, посвященной понятиям чистоты и опасности. Антропологические наблюдения Дуглас Кристева разворачивает в сторону психоанализа, доказывая, что страх перед слизью рождается не из-за ее вязкости, отвратительной по природе, а из-за культурной и психологической ассоциации с женской сутью всего пограничного, маргинального и заразного.
Хотя эти символические трактовки выделения имеют большое значение для раскрытия источника телесной паранойи в современных фильмах ужасов, они не могут объяснить, почему, если страх перед чудовищным-женским неизменно присущ нашему обществу, этот жанр должен ни с того ни с сего обратиться к выразительному изображению «культурной непредставимости жидкостей» в 1980-х и 1990-х годах.
Больше всего в современных фильмах в жанре телесного хоррора, пожалуй, поражает сила выворачивающих наизнанку спецэффектов. Впечатляющее, ощутимое присутствие на экране изуродованного тела со всеми его гнойникакми и увечьями — уже очень важный шаг в добавление к любым символическим интерпретациям. Если взять усилившийся реализм спецэффектов, то окажется, что на его внутренней буквальности парадоксальным образом настаивает метафорический троп. Но почему эта визуальная неумеренность телесного хоррора стала столь распространенной?
Отчасти ответ на этот вопрос, несомненно, следует искать в истории нарастающего технического соревнования в области спецэффектов еще до появления компьютерной цифровой анимации. Теперь в фильмах ужасов можно увидеть разлетающиеся вдребеги головы, красочные эпизоды с потрошением и паразитов, ползающих под кожей просто потому, что они могут это делать: в одном из интервью Кроненберг, к примеру, описывает, как снимались ползающие под кожей паразиты в фильме «Они пришли изнутри». Для этого под искусственную латексную кожу положили несколько баллонов и надували их один за другим (тогда же создатели фильма «Изгоняющий дьявола» придумали этот же спецэффект). Как замечает Кроненберг, «цель как раз и заключалась в том, чтобы показать то, что показать было невозможно».
Сегодня во многих фильмах ужасов спецэффекты не столько усиливают действие, сколько замещают его. Красочность этих эпизодов подхватывается инфляционной логикой зрелища, процессом пересказа и нововведений, который, пожалуй, является неизбежным результатом успешного, но исключительно насыщенного рынка.
Отвратительный реализм первых фильмов в жанре телесного хоррора, появившихся в 1970-х годах, с их акцентом на подробностях уродовании тела можно также трактовать как контркультурную реакцию на повсеместно демонстрировавшиеся, хоть и в смягченном виде, кадры войны во Вьетнаме, которые можно было увидеть на экранах телевизоров в американских гостиных в конце 1960-х — начале 1970-х годов.
Следует помнить, однако, что возросшая натуралистичность фильмов в жанре телесного хоррора — это лишь часть более широкого «освободительного» движения, уводящего от цензуры к эстетике телесного гиперреализма как в кинематографе, так и в обществе в целом. Вокруг стремления к «буйству видимого» выстраивается и порнография, и другие культурные артефакты.
Смертельное ранение в голову, которое можно увидеть на пленке Запрудера, запечатлевшей убийство Кеннеди, в 1960-х годах было доступно широкой публике лишь в виде плохо совпадающих друг с другом последовательных черно-белых фотоснимков, опубликованных в отчете комиссии Уоррена.
К началу 1970-х годов в нью-йоркской подпольной арт-тусовке появились пиратские версии этой пленки, куда часто вставлялось тяжелое порно и разрывающий голову президента выстрел превращался в порнографическое извержение денег, напоминавшее эякуляцию. В середине 1970-х эту пленку впервые показали по телевидению в шоу Джеральдо.
В 1980-х годах были изданы огромные альбомы с многоцветными иллюстрациями, в которых были собраны фотоматериалы по убийству, в том числе и печально известные, но ранее не демонстрировавшиеся, многоцветные снимки, сделанные при вскрытии.
В 1990-х годах вышел фильм Оливера Стоуна «Дж. Ф. К.», в котором была показана и переснятая, и обработанная на компьютере замедленная версия пленки Запрудера. А потом семья Запрудер выпустила улучшенную (читай — красочную) версию на видео.
Принуждение и возможность показать все, что угодно (хотя нередко в стилизованном виде постановочного насилия или постельной сцены), пронизывает широкий срез современной американской культуры, превращая страхи (и страсти), связанные с телом, в одну из главных ее тем.
Прямолинейная фокусировка на грубой материальности тела (проявляющейся как в его внутреннем, бунтующем воплощении, так и в его гладком, достигнутом с помощью силикона совершенстве) усердно старается прикрыть свою метафоричность, но тем самым она, напротив, акцентирует внимание на риторической невоздержанности.
Так, спецэффекты в фильмах в жанре телесного хоррора — вслед за Наоми Вулф — как никогда фигурально настаивают на буквальном: гиперреалистичная, но тем не менее стилизованная, эстетика слизи и запекшейся крови — это зрительная иллюзия, гиперболические образы отталкивающего продвижения тела к главному символу неотвратимой материальности реального. Чем больше внутреннего реализма в изображении слизи, тем в большей степени она становится суррогатом, подменяющим непредставимость грубой реальности. Изуродованное, презренное тело, по сути, образует метафору сопротивления тела метафоре, аллегорию пределов аллегории.
Тела знаний
Нетрудно заметить, что сюжеты телесного хоррора стали более прямолинейными и более точными по той причине, что тело стало играть более заметную роль в образах современной американской культуры. Но причины того, почему за последние два десятилетия тело и его ужасы стали так важны и их значимость продолжает возрастать, совсем не очевидны.
Одна из набирающих популярность интерпретаций широкого распространения микробофобных образов тела — это появление новых болезней, начиная со СПИДа и заканчивая вирусом Эбола. Неудивительно, что мы окружены кошмарными сценариями проникновения в тело, продолжают сторонники этой точки зрения, ведь эти болезни вызывают ужас на самом деле. Хотя в этом здравомыслящем утверждении, без сомнения, много истины, все же оно искажает более масштабную картину.
ВИЧ не столько породил призрачные страхи перед заражением, сколько появился на общественной сцене уже сформированным под воздействием свойственных Америке гомофобии и расизма.
Более того, возникновение новых болезней (и живучесть старых) необходимо рассматривать на фоне явного провала техноутопической надежды на антибиотики, которые должны были избавить человечество от серьезных инфекционных заболеваний, а также неудавшихся кампаний типа никсоновской борьбы с раком.
Кроме того, увеличившаяся наглядность болезни в какой-то мере стала результатом новых медицинских технологий демонстрации изображений, которые поразительным образом делают явным жуткий, вызывающий отчуждение ужас протекающих в теле и прежде скрытых от глаз человека процессов.
Телесной паники бросается в глаза, и это не просто отражает появление каких-то новых болезней или наглядность уже существующих. Она также порождена (по недосмотру или из-за циничной лжи) новыми тревогами со стороны огромной индустрии здравоохранения и ньюэйджевских движений, заботящихся о продаже новых товаров — начиная с инструментов, позволяющих определять присутствие радона в доме, и заканчивая устройствами для измерения содержания холестерина. Хотя торговцы змеиным жиром, наживавшиеся на народных страхах, которые они же первые и распускали, в Америке появились давным-давно, в последние годы эта традиция возрождается в небывалом масштабе в сфере поддержания телесного здоровья.
Хотя о недостатках современного американского питания можно было бы говорить долго, характерный для последнего десятилетия рост индустрии пищевых добавок (большей частью неконтролируемый) производит глубокое впечатление: знаете, следует волноваться, если их можно купить на каждом углу.
Заявления о том, что какой-то продукт полезен для здоровья, в середине 1980-х годов стали обычным делом, напоминая об эпохе патентованных лекарств. Пищевая промышленность при этом переживала процесс дерегуляции, начавшийся после поворотного судебного дела, которое рассматривалось в 1984 году и было связано с хлопьями All-Bran, выпускаемыми компанией Kellogg. Тогда производителю продуктов питания из злаков разрешили рекламировать пользу для здоровья, которую, как предполагалось, приносит его продукция.
Еще одним примером отражения и (почти конспиративистского) порождения новых тревог вокруг образа тела и здоровья является внезапное появление и успех журналов, пишущих об образе жизни мужчин. Хотя можно допустить, что эти журналы помогли побороть заговор молчания вокруг «мужских проблем», — импотенции и рака простаты, например, — следует также признать, что они являются логическим расширением насыщенного женскими глянцевыми журналами рынка.
Точно так же феноменальный рост производства бутилированной воды (в 1987–1997 годах объем продаж бутилированной воды в Соединенных Штатах увеличился на 144%) можно лишь отчасти объяснить отдельными случачаями заражения коммунального водоснабжения (например, случившегося в 1993 году в Милуоки, когда 69 человек погибло и более 400 тысяч пострадало от попадания в воду криптоспоридия) или общим сдвигом вкусовых предпочтений в сторону нехлорированной воды. Реклама бутилированной воды делает упор на стремлении к чистоте и боязни заражения, несмотря на то, что водопроводная вода, взять хотя бы только показатели безопасности, по-прежнему обгоняет бутилированную.
Использование страхов потребителя перед растущим загрязнением самого важного для жизни товара приносит много денег — и вот уже пепси и кока-кола пробуют свои силы в этом очень выгодном мероприятии.
Немаловажно, что за последнее десятилетие или около того масс-медиа стали уделять гораздо больше внимания вопросам здоровья. Трудно сказать, отразился ли в этом растущий интерес аудитории к здоровью или все дело в эксплуататорском маневре СМИ (и размещающих в них рекламу производителей из области здравоохранения), понимающих, что ничего не продается лучше, чем паника вокруг тела. Недели не проходит без непроверенного сообщения об очередном недоработанном «открытии» в мире медицины, которое позже потихоньку опровергается «революционными» и «важными» данными: соль приносит организму пользу, соль — это вредно; гормональная терапия предотвращает развитие рака шейки матки, гормональная терапия может вызвать рак груди; овсяные отруби предотвращают сердечные заболевания, овсяные отруби оказывают незначительный эффект и т. д.
Даже если консервативные критики и преувеличивают мрачную перспективу общей «информационной перегрузки» в условиях киберкультуры, в случае здравоохранения это особенно похоже на правду. Паранойя вокруг тела вырастает не из недостатка медицинских знаний об организме и протекающих в нем процессах (как это могло бы оказаться в прошлом), а от избытка противоречивой и зачастую крайне специализированной информации.
Еще одно объяснение, недавно сформулированное в шутку только на половину, заключается в усиливающемся страхе перед уязвимостью тела, возрастающей в прямой зависимости от старения помешанного на себе и находящегося под влиянием масс-медиа поколения бэби-бума. Если продолжить это рассуждение, то получится следующее: раз болезнь и бессилие начинают наступать на тех, чья идентичность основывалась на этике плотских удовольствий, то не удивительно, что вперед вышли образы тела, затевающего заговор против личности.
Но за этим отвечающим духу времени наблюдением лежит более убедительное (хотя, возможно, не менее избитое) мнение по поводу перехода от коллективной политики контркультурных радикалов 1960-х к индивидуализму 1980-х и 1990-х годов. Несмотря на то, что историю о радикальных хиппи, превратившихся в яппи, часто используют в качестве замены, иллюстрирующей «провал» 1960-х, тем не менее она помогает символически зафиксировать, как на смену общественной сфере совместных действий пришло частное, коммодифицированное пространство, где господствует здоровье, фитнес и самосовершенствование.
Когда главной заботой становятся проблемы здоровья отдельного человека, а не общества, не удивительно, что язык здоровья становится настойчиво морализаторским. Как язвительно замечает Барбара Эренрайх, «как только добродетель исчезла из нашей общественной жизни, она появилась вновь в наших мисках, из которых мы едим хлопья из злаков… и в наших тренировках по расписанию… в нашей воинственной реакции на сигаретный дым, крепкие напитки и жирную пищу». Точнее, помешательство на происходящих в теле процессах в большей степени является интернализацией социальных страхов перед наблюдением и заражением, чем заменой политического личным.
Важно отметить, однако, что «культура нарциссизма» (как пророчески назвал ее Кристофер Лэш четверть века назад) сейчас предполагает не просто концентрацию на самом себе, а не на обществе, но навязчивое внимание к самому телу. Начиная с накаченного в спортзале рельефного пресса и твердых ягодиц и заканчивая такой причудой нью-эйджа из сферы здоровья, как промывание кишечника, тело, его идеализированное совершенство и вызывающее страх старение, сейчас заботят жителей Соединенных Штатов больше всего. Современные американцы тратят больше на фитнес и косметику, чем на образование или социальную сферу.
Можно утверждать, что чрезмерное внимание к внешнему виду не обязательно является признаком нравственной слабости, которой человек потакает, — нападки Лэша на «нарциссизм» нередко звучат слишком нравоучительно. Такая одержимость телом вызвана переходом к основанной на услугах и информации экономике, где имидж решает все, начиная с рекламы продуктов и заканчивая продажей самого себя на рынке труда.
Изменившаяся природа американской экономики — от фордистской модели тяжелой индустрии и относительно гарантированной занятости к постофордистской перестройке бизнеса в сторону гибкости и экспорта производства — тоже помогает объяснить в иных обстоятельствах, пожалуй, удивительный наплыв изображений мужского тела в рекламе, фильмах и на страницах журналов.
Накаченные тела таких героев фильмов в жанре экшн, как Шварценеггер и Сталлоне, — это не мужественность в миниатюре, а вызывающий спектакль маскулинности в эпоху, когда она уже не дается от природы. Настойчивое, но все же стилизованное и символическое присутствие доведенного до совершенства и рельефного тела вообще и гипермаскулинного стального тела в частности указывает на ситуацию, в которой тело рабочего становится лишним в условиях американской экономики информационной эпохи. А поскольку значимость реального физического тела снижается, то в качестве компенсации возрастает важность его символических изображений.
Похожим образом ирония авангардной киберпанковской мечты оставить позади несовершенное «мясо» или «пользовательское обеспечение» тела, проникнув в информационное пространство, заключается в том, что этот процесс уже начался для многих американских синих воротничков, хотя и не в утопической форме, нарисованной технопровидцами.
Уже давно отмечалось, что капитализм служит колонизации тела. Но в последние годы этот процесс усилился, и само тело стало превращаться в конечный продукт потребления. Тренажеры, позволяющие работать над какой-то определенной частью тела, и новые направления в косметической хирургии вроде грудных имплантанов становятся извращенной формой товарного фетишизма, при котором отдельные части тела отчуждаются от создающей их личности. Производство того, что можно назвать «органами без тела» (если перефразировать утопическую рекомендацию Делеза и Гаттари по поводу постмодернистского воплощения), достигает нового, гротескно буквального уровня благодаря неисчезающим городским легендам о черном медицинском рынке органов для трансплантации и торговли частями тела в научных институтах.
«Каких-то несколько лет назад, — пишет Эндрю Кимбрелл, — биологические материалы, взятые из человеческого тела, мало ценились или вообще не имели ценности». Теперь же, продолжает он, «ураган достижений в сфере различных биотехнологий создал быстро растущий рынок тела». В ответ «все больше и больше людей продают самих себя», продавая свою «кровь, органы и компоненты репродуктивной системы». Телесный хоррор разворачивается не только в призрачном пространстве кинематографа: брутальная реалистичность современной экономики тела неизменно превосходит навязчивый реализм спецэффектов в фильмах ужасов.
Как мы отмечали третьей главе, важно, что, критикуя корпоративную колонизацию телесного в книге «Миф о красоте», Наоми Вулф концентрируется на расстройствах питания у женщин. Хотя ее анализ манипулирующей силы созданного масс-медиа образа порой несокрушим, все же в своей конспирологии массовой культуры Вулф не касается того, что при таких болезнях, как анорексия и булимия, приходится иметь дело больше с бунтующим контролем (и контролем над телом, и контролем, осуществляемым самим телом), чем с подчинением идеализированным моделям. Переваривающее пищу тело выглядит как единственное оставшиеся место, где происходит действие, как единственная вещь, над которой, как чувствует сама женщина, она сохраняет непрочный, но цепкий контроль.
По утверждению Сьюзен Бордо, эти заболевания следует рассматривать в плоскости «более глубоких психокультурных страхов… по поводу неконтролируемых внутренних процессов — неограниченного желания, несдерживаемого голода, неконтролируемого порыва», при этом страдающая булимией женщина олицетворяет «несовместимые направления консьюмеризма, противоречия, которые делают самоконтроль вечной и практически неразрешимой задачей».
Точно так же современное увлечение различными приемами украшения тела (татуировка, пирсинг, шрамирование и такие способы изменения тела, как косметическая хирургия, операции по изменению пола и перфомансы авангардных тело-артистов, например, Стелларка и Орлан) необходимо понимать как попытку эффектно отвоевать тело как, быть может, единственную собственность, принадлежащую человеку. Более того, как показывает разрастающаяся культура вредных привычек, бунтующее тело выходит из-под контроля, и лишь внутреннее наблюдение за соблюдением каких-нибудь двенадцатиэтапных программ может наладить дисциплину и наказать тело, вернув его на место.
Может показаться, что настойчивое стремление в духе Фуко заменить разговор о внутренней субъективности материальностью тела стало привычным для культуры повседневности. Но то, что для Фуко и прочих теоретиков было радикальной стратегией с точки зрения отказа от гуманизма, для многих американцев теперь стало предметом настоятельной необходимости. Нередко одно лишь физическое тело имеет значение, но лишь в его отполированной или огрубленной сверхвидимости.
И действительно, как точно подмечает Терри Иглтон, «от Бахтина к магазину для тела, от Лиотара к трико, тело стало одной из самых частых тем постмодернистской мысли», и, можно было бы добавить, массовой культуры.
В изменчивом мире биологическое тело становится последним оплотом прочного реализма и, одновременно, единственной вещью, которой можно доверять, а также причиной наших худших кошмаров, источником новых типов идентичности, но в то же время возможностью новых форм слежки.
После ситуации, когда физическое тело и физические науки служили риторическим источником политических аллегорий, сейчас в метафорическом договоре нередко наблюдается замыкание друг на друге и путаница между средствами выражения и содержанием.
В фильмах, которые снимались в 1950-х годах в жанре научно-фантастического хоррора с их конспирологическими сценариями общенациональной паранойи использовалась метафора тела, управляемого инопланетными силами. В современной американской культуре все наоборот: повышенное внимание к грубому (и огрубленному) телу как заменителю политики способствует стиранию границы между ощутимым метафорическим средством выражения тела и символическим содержанием государства.
Как показал скандал с Моникой Левински, интимная политика тела стала господствовать над политикой государства. Еще больше эта перестройка фигурального и приземленного осложняется провоцирующей паранойю и заразной путаницей по поводу того, что считать телом и личностью. С учетом современной материализации (прежде только образной) паники вокруг тела трудно понять, как используется образ заговора — буквально или фигурально. Так, тело уже не может служить устойчивым источником метафор для национальной политики, потому что оно само перестало быть устойчивой сущностью. Но в эпоху быстрой глобализации с ее размыванием и изменением национальной лояльности уже и государство не в состоянии быть неизменным источником метафор для человеческого тела.
Риторика телесного заговора отличается настойчивой буквальностью, хотя и дает толчок еще более замысловатым образам. Когда начинают разрушаться границы национальной и индивидуальной защитной системы, то же самое происходит и с границей между буквальным и метафорическим. Обращаясь к рассуждениям Дерриды о природе метафоры, можно сделать вывод, что современная параноидальная метафоричность заражения тела ведет к заражению самой метафоричности.
Надежное укрытие в трудные времена
Заражение метафоричности эндемично для современной паники вокруг тела. Параноидальный сценарий размывания четких границ между самим собой, болезнью и окружающей средой на молекулярном уровне нелегко уживается с более глобальной конспирологической теорией, в которой речь идет об институциональной ответственности за все, происходящие в мире. Усиливающееся осознание того, что человеческое тело и тело политики переплетаются между собой в более широком замкнутом контуре, нередко воплощается в инфицированной паранойей риторике, созвучной как телесному, так и корпоративному. Стилизованная материальность раздувающей паранойю паники вокруг тела сталкивается с абсолютно прямолинейными обвинениями корпораций в тайных проникновениях в тело. Начиная с аллергических реакций, вызываемых окружающей средой, и заканчивая тревогами по поводу пищевых продуктов, язык заговора используется и в буквальном, и в метафорическом смысле, размывая границы между ними.
Тот факт, что в некоторых современных теориях иммунологии признается существование постоянно смещающейся границы между людьми и окружающей их средой, указывает на то, что конспирологический язык защиты и вторжения заменяется лексикой, заимствованной из теории систем и постфордистских теорий менеджмента. Эти современные модели, основанные на гибкости и текучести, породили, однако, свои сценарии паранойи, особенно в том, что касается реакции на аутоиммунные заболевания.
Множественная химическая чувствительность (к ХХ веку известная как аллергия) — это ограниченный (наряду с ВИЧ/СПИДом) случай того, что когда-то было известно как horror autotoxicus, пугающее слияние «я» и не-я, дружелюбного и враждебного, внутреннего и внешнего. Точная природа этого заболевания обсуждается до сих пор, но похоже, что ее жертвы испытывают аллергию к широкому и часто меняющемуся набору обычных продуктов питания и товаров.
Сначала аллергию вызывают вещества искусственного происхождения, например, лак для волос и выхлопные газы, но затем аллергию вызывает почти все, что окружает страдающих от нее людей. Эти вещества, впрочем, являются лишь первоначальным стимулом аллергической реакции: сильные аллергические симптомы, по сути, — это атака тела на самого себя, симптом переутомления иммунной системы. Все — в том числе и человеческое тело и дом человека — потенциально опасно, а потому не имеющие безопасного укрытия аллергики, очевидно, становятся параноиками.
Фильм Тодда Хейнса «Безопасность» (1995) драматизирует отдельные проблематичные аспекты множественной химической чувствительности и, в то же время, исследует промежуточную зону между буквальным и метафорическим. В фильме идет речь о Кэрол Уайт, живущей в достатке «матери семейства» из угнетающе спокойного пригорода Лос-Анджелеса. Она начинает страдать тяжелой аллергией на обычные домашние химикаты и пестициды. Сначала она пытается бороться с приступами, полагая, что они вызваны стрессом, и даже соглашается со своим врачом, что причина ее мучений носит скорее психологический, чем физиологический характер.
В этот момент фильм Хейнса угрожает пойти по пути двойного обмана, который мы видели в «Степфордских женах» (1975), когда заскучавшая домохозяйка решает, что либо она сходит с ума, либо ее параноидальная тревога по поводу зомбированного поведения ее соседок объясняется попавшими в водопровод пестицидами, и лишь потом выясняется, что мужчины в буквальном смысле организуют заговор, чтобы превратить своих жен в послушные автоматы.
Но «Безопасность» отказывается и от психологического, и от буквального конспирологического объяснения болезни Кэрол, переходя на родную территорию документальных телефильмов про болезни, в которых нам дают возможность проследить путь от заболевания до выздоровления. После особенно тяжелого приступа, (почти) наверняка вызванного садовыми пестицидами, Кэрол решает пройти обследование в Ренвуде, в изолированной клинике для лечения алкоголиков и наркоманов в Нью-Мексико, где точно не будет никаких химических веществ — «надежное укрытие в трудные времена». Но затем фильм делает поворот, и выясняется, что эта надежная гавань если и не дом с привидениями в стиле готических ужасов, то уж точно неспокойное место, где исповедуют культ, а не лечат. В Ренвуде пациентов подводят к тому, чтобы они перестали винить окружающий мир и взяли на себя ответственность за свои болезни, то есть внедряют принцип волюнтаризма, с которым Кэрол охотно соглашается, потому что всегда считала свою аллергию в каком-то смысле результатом своих личных неудач. Более того, навязчивое стремление к защищенности и безопасности оборачивается опасной социальной и личной изоляцией, которая чувствуется как в чистеньком пригороде, где живет Кэрол, так и в белом керамическом иглу, который фактически становится ее тюрьмой в Ренвуде.
В волнующем фильме Хейнса мы видим то, как проявляется паранойя по поводу тела, но фильм, однако, не исключает ни одного из противоречащих друг другу объяснений. «Безопасность» заставляет зрителя задуматься о том, что болезнь Кэрол носит исключительно психологический характер и что все эти носовые кровотечения и приступы удушья — сильная истерическая реакция на окружающий героиню и вызывающий клаустрофобию средний класс.
В то же время фильм явно намекает на то, что аллергия Кэрол действительно вызвана внешними причинами и взваливать ответственность за такую болезнь на самого человека — опасная ошибка. Тем самым «Безопасность» представляет телесную панику Кэрол и как метафорическую, и как буквальную и отнюдь не дает понять, как можно — или следует — разрешить это герменевтическое противоречие.
В отличие от этого фильма большинство объяснений, посвященных телесной панике, начиная с рассказов о похищении инопланетянами и заканчивая культурологическими исследованиями нарушения питания, настаивает либо на строго буквальной, либо на метафорической трактовке.
В своих «Историях» Элен Шоуолтер утверждает, что ярко выраженные физиологические симптомы спорных заболеваний наподобие синдрома войны в Заливе, по сути, являются метафорами психических проблем. В каждом случае она настаивает на том, что аллергические реакции — это истерические симптомы нарушения психики (в случае с синдромом войны в Заливе причиной служит травма, нанесенная войной, грязная реальность которой была далека от созданного масс-медиа чистого образа хирургически точных военных действий).
Шоуолтер доказывает, что популярные конспиративистские объяснения этого синдрома (солдаты случайно или целенаправленно подверглись воздействию пестицидов или лекарственных смесей, подавляющих действие нервно-паралитического газа, подробности чего правительство теперь замалчивает) только мешают пострадавшим встретиться с настоящим источником их проблем, а именно с их нарушенной психикой.
Хотя Шоуолтер спешит заметить, что страдания этих людей очень реальны, пусть даже они и носят психологический характер, подобно предводителю культа в Ренвуде, она советует жертвам взять на себя ответственность за свою болезнь (хотя, очевидно, не за ее причины) и перестать винить внешние факторы во внутренних проблемах.
Но будет логичней признать, что и конспирологические теории, и физические симптомы — это метафорическое выражение (хотя не обязательно результат) неприемлемых сторон скорее социальной, чем личной жизни, однако они исключительно реальны.
На самом деле вместо того, чтобы сразу отмахиваться от конспирологических теорий и телесной паники как истерических проявлений неустойчивой психики, важно найти способ понять симптомы и рассуждения о заговоре одновременно и буквально, и метафорически с той же герменевтической неопределенностью, как в фильме «Безопасность». Урок, который следует из обновленной иммунологии и фильма Хейнса, заключается в том, что больше невозможно и даже нежелательно проводить резкую моральную или научную границу между внутренним и внешним, психологическим и физиологическим, личным и окружающим, буквальным и метафорическим.
Как пишет Гай Нейсмит, проницательно рассуждая о фильме «Безопасность»: «Аллергию Кэрол можно считать симптомом и истерии, и заболевания, появляющегося под воздействием окружающей среды, если только мы считаем истерию формой заболевания, появляющегося под воздействием окружающей среды, а не считаем заболевание, вызванное окружающей средой, формой истерии».
Как и «Секретные материалы», «Безопасность» противопоставляет одну объяснительную конструкцию другой, неизменно оставляя открытой возможность, что кажущиеся окончательными объяснения можно изменить. Хотя многие конспирологические сценарии на тему, к примеру, синдрома войны в Заливе или множественной химической чувствительности, несомненно, ошибочны в том виде, в каком они существуют, учитывая их герменевтическое колебание между буквальным и метафорическим, а также между психологическим и физиологическим, их нельзя отбрасывать как упрощение сложных проблем. По крайней мере, они всерьез относятся к представлению о том, что иммунологическое тело безнадежно опутано своей социальной и физической окружающей средой, поэтому абсолютной защиты больше не существует.
Опасный бизнес
Итак, можно утверждать, что невозможность полностью уберечься от заражения уже не обязательно служит признаком параноидально-бредового мышления, даже если в отдельных случаях некоторые обвинения и не выдерживают критики. С распространением биологических, ядерных и химических источников опасности, образующих связанную с риском глобализированную экономику, уже никто не может быть уверенным в том, что в какой-то момент находится в полной безопасности.
В последнее время все более актуальной становится теория о роли риска и безопасности в современном западном обществе. В своей новаторской работе Ульрих Бек пишет о том, что понятие риска становится центральным для работ, посвященных транснациональному капитализму, при этом свобода от риска (например, в виде вредного воздействия окружающей среды) заменяет традиционные формы классовых различий, основанные на богатстве.
Растущая зависимость постфордистских экономик от стратегии оценки риска подтверждает, что осознание и молчаливое признание постоянно присутствующих, но статистически незначительных угроз становится нормой. И действительно, можно даже говорить о том, что риск — это просто измеренная и ставшая привычной паранойя, которой не больше, чем при определении угрозы, связанной с уязвимостью телом.
Обратим внимание на те ощутимые угрозы телу, которые часто принимают конспиративистское обличье и сводят воедино телесное и корпоративное. Особенно часто эта двойная логика сквозит в опасениях по поводу пищи. Хотя страхи, связанные с безопасностью продуктов питания, появились в США давным-давно (самым известным произведением на эту тему стали «Джунгли» Эптона Синклера), за последние десять лет общественная паника по поводу безопасности продуктов стала особенно заметна, причем нередко ее подпитывает установка на то, что чудеса современной технологии исправили то, что часто считалось признаком экономической отсталости.
Внушительная часть этих опасений выражается в терминах угрозы телу. Так, искусственный заменитель жира Olestra, разработанный компанией Proctor and Gamble, стал предметом открытых дискуссий, где обсуждалось его воздействие на пищеварительную систему.
Сначала продукты, изготовленные на основе Olestra, например, чипсы Pringle, сопровождались предупреждением Управления по контролю за продуктами и лекарствами, гласившим, что эти продукты могут вызвать «спазмы в животе и жидкий стул», или, как формулировалось в некоторых ставших широко известными медицинских отчетах, «анальную протечку». Появилось множество сообщений о людях, пострадавших от этих побочных эффектов, и эти истории быстро превратились в одну из городских легенд.
Существует даже вебсайт, где выложены хайку на тему неприятных побочных эффектов Olestra. С одной стороны, нетрудно догадаться, что эти россказни о протекающем презренном теле свидетельствуют о гомофобных страхах перед тем, что чей-нибудь задний проход выйдет из-под контроля, и напоминают псевдомедицинскую истерию в начале эпидемии СПИДа, когда пошли слухи о том, что опасно пользоваться одной раздевалкой вместе с геями из-за того, что у них течет из заднего прохода.
С другой стороны, эти истории обращают внимание на вполне обоснованное беспокойство по поводу того, что Управление по контролю за продуктами и лекарствами поторопилось одобрить этот новый чудо-продукт, не придав значения не столько его слабительному эффекту, сколько его склонности вытягивать из пищеварительной системы даже то малое количество витаминов, которые есть в этой не самой здоровой пище.
Городским легендам не составило труда связать этот случай с более масштабными и дикими теориями заговора, связанными с компанией Proctor and Gamble, о которой долго ходили необоснованные слухи, будто бы эта корпорация является организация сатанистов. Более того, панические истории, которые вертятся вокруг выделений и «чужеродной» природы входящих в состав Olestra искусственных полимеров, не усваивающихся организмом, следует рассматривать в контексте с более распространенным и зачастую не вызывающим сомнения представлением об обычных пищевых жирах как о враждебной, инородной субстанции, которую необходимо выводить из тела при помощи «безжировых» диет, а в крайнем случае — липосакции.
То, что показалось бы «параноидальными» страхами в случае с Olestra, — нормально для дискурса, выстраивающегося вокруг жира в современной американской культуре. Возможно, продукты, изготовленные с применением Olestra, вызвали телесную панику среди отдельных покупателей, но для многих остальных обещание не содержащей жира закуски — это суть технологической утопии, позволяющей, кажется, кому угодно иметь по пирожному.
Помимо испытавших влияние паранойи историй о непитательных продуктах типа Olestra и NutraSweet, соответствующих определенному «образу жизни», в последнее время сильное беспокойство стали вызывать генетически модифицированные культуры, например, помидоры от Monsanto. Кроме того, немало городских легенд ходит о некоторых продуктах питания или магазинах.
Но наряду с этими страхами по поводу конкретных продуктов появляются слухи на тему безопасности питания вообще, и число их неуклонно растет. За последние десять лет общественность испытывала страх по поводу безопасности яиц, мяса, фруктов и овощей, водопроводной воды в связи со случаями заражения кишечной палочкой и сальмонеллой, не говоря уже о коровьем бешенстве.
По примеру книг, посвященных новым заболеваниям (например, работа Ричарда Престона «Горячая зона»), в бестселлере Николса Фокса «Испорчено», в котором речь идет о безопасности продуктов питания, приводятся красочные описания результатов тяжелого пищевого отравления. «Стул Лорен был больше похож на чистую кровь и ткань», — прозаично сообщает Фокс своим читателям, после чего объявляет, что тело Лорен «продолжали сотрясать мучительно болезненные спазмы».
Копируя жанр телесного хоррора, Фокс еще и представляет ситуацию так, что в наше время пищевое заражение приобрело характер эпидемии, а причиной этому служат современные системы транснационального производства и дистрибуции продуктов питания. Если верить Фоксу, сейчас опасность пищевого отравления исходит скорее от самих продуктов и способов их производства и транспортировки, чем от ненадлежащего хранения и приготовления.
Порой оценки автора «Испорчено» близки конспирологическому подходу, когда Фокс намекает на то, что в случае, например, с коровьим бешенством правительства различных стран специально не торопились признать реальный масштаб проблемы. Если в конспирологических теориях, бытующих в американской культуре, традиционно говорилось о внезапном нарушении нормального хода вещей, то в случае с нынешними страхами, связанными с питанием, эти теории указывают на то, что нарушен нормальный процесс сельскохозяйственного производства.
В связи с публичными высказываниями Опры Уинфри по поводу угрозы, которую представляет собой мясо американских производителей, в 1998 году состоялся суд. Присяжные решили дело в пользу звезды-ведущей, и это свидетельствует не только о том, что ощущение опасности, исходящей от самого обычного продукта, распространяется все дальше, но и о том, что общественность считает: производители скрывают от нее то, что им известно.
Некоторые из этих настроений прекрасно отражены в одном из эпизодов «Секретных материалов». В серии «Наш город» Скалли и Малдер расследуют исчезновение инспектора с перерабатывающего завода Chaco Chicken’s, одновременно с которым на окрестных полях появляются следы пожаров, а по городу ползут слухи об огненных привидениях. Местный шериф подозревает, что инспектор просто сбежал с какой-то женщиной, но в ходе расследования обнаруживается, что он собирался рекомендовать закрыть предприятие по соображениям санитарной безопасности. После того, как молодую работницу пристреливают, когда она сходит с ума в заводском цеху, в ходе вскрытия ее тела Скалли обнаруживает, что девушка, как и инспектор, страдала болезнью Крейцфельда-Якоба (коровьим бешенством), и что она была намного старше, чем выглядела. В конце концов выясняется, что Уолтер Чако, владелец завода по переработке домашней птицы, вместе со многими местными жителями многие годы занимался каннибализмом, при этом скелеты жертв находили в близлежащем озере.
Таким образом, возможность паранормального объяснения (ритуальный каннибализм, в котором заключается тайна вечной жизни) в этом эпизоде противопоставляется рациональной гипотезе Скалли, которая объясняет появление выгоревших мест на полях разжиганием костров, а неестественную молодость некоторых местных жителей — генетической мутацией.
Мрачная атмосфера американского городка встречается с ожиданиями, характерными для телесного хоррора, которые вызываются красочными эпизодами вскрытия и патоанатомического исследования изуродованных тел. Кажущееся буквальным (и конспирологическим) объяснением таинственных событий в маленьком городке за счет коровьего бешенства, скрываемого хозяином завода Чако и его компанией, в дальнейшем перекрывается новым разоблачением.
Настоящее объяснение этой истории связано с кажущимся фантастическим каннибализмом, который вводится для того, чтобы придать эпизоду новый поворот: в последней сцене обнаруживается, что цыплят на фабрике Чако кормили останками предварительно забитой птицы. Страх публики перед «каннибализмом» в мясной промышленности (разоблачительные сообщения о коровьем бешенстве в Великобритании стали появляться как раз тогда, когда показывали этот эпизод «Секретных материалов») сначала реализуется в сюжете про каннибализм местных обитателей, а потом используется в виде еще более прямолинейного доказательства первоначального страха.
Как и «Безопасность», этот эпизод «Секретных материалов», поддразнивая зрителя и, одновременно, демонстрируя ловкость, сводит воедино несколько возможных объяснений, отказываясь придать окончательную определенность любому — паранормальному, параноидальному и конспиративистскому — утверждению.
Похожим образом и городские легенды, и журналистские расследования, объединенные общей темой безопасности питания, сводят в непростую комбинацию индивидуализированный язык телесного хоррора с более широким анализом весьма сложных (и зачастую невидимых) систем промышленного производства продуктов питания.
В обоих случаях фигурирует изображение уязвимого тела потребителя (который во многих отношениях сменил гражданина как главного рупора политической субъективности), пойманного в запутаннейшие сети мультинациональной торговли, начиная с микробов и заканчивая финансами. Вместе с тем тревоги по поводу источников и степени безопасности предметов повседневной жизни, возможно, являются лишь обратной стороной превращения предметов потребления в фетиш. Желание не знать, откуда гигиенически упакованные товары поступили в наш супермаркет или как они были изготовлены, по своей силе оказывается равным опасению обнаружить законспирированные связи между транснациональными корпорациями и органами государственного регулирования, господствующими в сельскохозяйственном производстве.
«Чума паранойи»
Если страхи по поводу продуктов питания образуют один полюс вызывающего паранойю подключения тела к глобальной сети обмена, то на втором полюсе расположились популярные образы эпидемиологии. Можно утверждать, что невыдуманные красочные рассказы о несчастном теле, которое губят неизвестные ранее болезни, теперь взывают тот же ужас и волнение, что и картины, нарисованные кинорежиссерами, вроде Кроненберга.
Действительно, тревога, вызванная в 1995 году вирусом Эбола в бывшем Заире, и совпавший с этим событием выход фильма «Эпидемия» в глазах отдельных комментаторов указывали на куда более зловещую связь между вымыслом и фактами, чем большинство из нас захотело бы себе представить.
В фильме «Эпидемия» мы сталкиваемся с приступами индивидуальной паранойи по поводу тела, особенно явные в сцене, где ученый, которого играет Дастин Хоффман, опасается, что биозащитный костюм четвертого уровня, надетый на его коллегу (Рене Руссо), поврежден. Но в то же время в фильме есть и более широкая по контексту сюжетная линия, связанная с конспирологией и вписывающася в традиции фильма «Штамм “Андромеда”» (1971) с намеками на участие высших правительственных чинов в секретной разработке биологического оружия в виде новых болезней.
Будь то на телеканале CNN или в кинотеатре, зрелище сотрудников Центра по контролю за болезнями, работающих в биозащитных костюмах в Африке, создает поразительно параноидальный образ, отражающий скрытые в джунглях опасности, которые теперь, благодаря международным авиаперелетам, оказались рядом, как настойчиво напоминает нам «Горячая зона»: «Опасный вирус, обитающий в дождевых лесах, находится на расстоянии в пределах двадцатичетырехчасового перелета до любого города на Земле».
Можно говорить о том, что раздутое внимание масс-медиа к вызывающим тревогу, но крайне редким и «экзотическим» болезням, типа вируса Эболы, геморрагической лихорадки Ласса, вируса Ханта и некротизирующего фасциита (вызываемого так называемыми «пожирающими плоть» бактериями) — это просто зашифрованное изображение СПИДа. Быть может, эта болезнь ужасает с неменьшей силой, но ее признание в глазах общественности как серьезной проблемы зачастую очень проблематично. Можно даже сказать, что эти захватывающие сцены просто помогают отвлечь внимание от более неотложных, но куда менее эффектных напастей, которые сегодня преследуют Америку, — в первую очередь стоит говорить о возвращении туберкулеза в бедные городские районы.
Новый поджанр охоты за вирусом с его хвастливыми сказками о действующих в одиночку эпидемиологах-детективах, обнаруживающих единственный источник загадочной болезни, предлагает современную фантазию на тему героических достижений медицинской науки в эпоху, когда однажды побежденные болезни возвращаются вновь и сложная симптоматика затрудняет установку диагноза. Образ чиновника из американского Центра по контролю за болезнями, храбро шагающего по долине реки Конго, действует как идеологическая компенсация промахов политики США в Сомали, которая не так давно закончилась бесплодным хаосом.
О героике и пугающей угрозе защитных костюмов в духе научной фантастики (любимая тема тех же «Секретных материалах») напомнила и серия учений по отражению террористической атаки с применением биологического оружия, особенно показательно проведенных в Нью-Йорке. Расхаживающие по Бродвею сотрудники аварийно-спасательной службы в «защитных» костюмах представляют собой параноидальный образ нулевой защиты в городе с «нулевым допуском». В условиях Нового Мирового Порядка, когда болезнь захватывает весь земной шар, не остается уголка, где можно было бы укрыться.
Сюжет — СПИД
В рассказах о новых болезнях часто сходятся внутренние описания клинических симптомов и теоретические оценки этиологии, а также эпидемиологии ранее неизвестных заболеваний. Кроме того, эти рассказы охотно приспосабливаются к более «буквальным» конспирологическим теориям.
Нигде этот двойной акцент не чувствуется так, как в случае с эпидемией СПИДа, образ которой нередко оказывается и настойчиво буквальным, и призрачно символичным. Где-то за два десятилетия, пока общественность тревожилась, о СПИДе было столько написано, что в одной главе невозможно описать широту и силу реакции, вызванной этой эпидемией. Но параноидальная риторика телесной паники, равно как и более прямолинейных конспирологических теорий, никогда не исчезала из большей части того, что в этой связи изливалось на поверхность.
В предисловии к своей второй книге о сексуальных нравах постфеминистского «поколения Х» Кэти Ройфе, впоминая, где была она со своими друзьями, когда они услышали в новостях, что у Мэджика Джонсона обнаружен ВИЧ, пишет о том, что для ее сверстников это сообщение было равносильно убийству Кеннеди в прошлую эпоху. И хотя Ройфе здесь, конечно, преувеличивает, ее наблюдение действительно отражает то, каким образом эпидемия СПИДа повлияла на поколение 1980 — 1990-х годов. Замечание Ройфе напоминает нам, что, как и в случае с убийством Кеннеди, конспирология — это одно из главных объясне6ний эпидемии СПИДа в самых разных сообществах.
С эпидемией СПИДа связано множество конспирологически ориентированных историй, предлагающих разные сценарии на тему происхождения этой болезни и целей тех, кто, как предполагается, несет ответственность. Эти оценки были сформулированы и восприняты самыми разными людьми и выполняют не менее разнообразные функции для каждой группы.
Короче говоря, какой-то одной основной характеристики конспирологии СПИДа, которая помогла бы нам выявить и забраковать их заранее, не существует. Напротив, следует поставить каждую из них в определенный исторический и политический контекст. Впрочем, различные конспирологические истории можно разделить на два больших (но не всегда единственных) лагеря: те, в которых рассказывается об основных жертвах СПИДа, и те, в которых речь идет об основных источниках власти, причем рассказывают об этом люди, пострадавшие от СПИДа больше всего.
На протяжении всей истории Запада болезни, связанные с сексом, вызывали в ответ громкие нравоучения, авторы которых, приравнивая половую жизнь греху, чаще всего возлагали ответственность на тех, кто страдал от этих недугов. Эпидемия СПИДа породила крайнюю форму подобной риторики, когда, согласно широко распространенному взгляду, пропагандируемому новыми правыми политиками и неявно подхваченному масс-медиа, эта «чума» является следствием (если не наказанием) аморального и ненормального поведения геев, наркоманов, употребляющих вводимые внутривенно наркотики, и негров гаитянского происхождения (первоначально эти три группы входили в четверку так называемой «группы риска 4Г», где четвертыми были больные гемофилией).
Как известно, Джерри Фолуэлл провозгласил: «СПИД — это Божье наказание обществу, которое нарушает Его законы». На протяжении 1980-х годов отдельные правые комментаторы заявляли, что эпидемия СПИДа была заговором, организованным СССР для того, чтобы ослабить Америку, и тем самым возрождали прежнюю маккартистскую склонность знак равенства между «комми» и «голубыми», причисляя и тех, и других к проводникам антиамериканского влияния. В условиях обострившейся при Рейгане «холодной войны» в советской прессе появились сообщения (которые, по-видимому, сначала всплыли в Индии, а потом были подхвачены двумя врачами из Восточной Германии) о том, что ВИЧ был выведен американскими военными как биологическое оружие в военных лабораториях в Форт-Детрик.
Хотя это в какой-то степени и странно, но заявления по поводу причастности коммунистов можно услышать и по сей день, при этом исследование Уильяма Кэмпбелла Дугласа «СПИД: Конец цивилизации» (1992) не утратило своего значения. Эта книга оказла влияние и на черную общину, и на крайне правых, представляя собой один из примеров запутанных и нелегких союзов, сопровождающих культуру заговора.
В книге Дугласа утверждается, что Всемирная организация здравоохранения (ВОЗ) — это коммунистический фронт, конечной целью которого является исчезновение западной цивилизации, — или во всяком случае белого гетеросексуального богобоязненного сообщества, которое Дуглас считает цивилизацией. Как и коммунисты, Дуглас винит геев-мужчин в распространении СПИДа в Америке. В своей статье в журнале Spotlight он объяснял, что «злится на гомосексуалистов из-за Холокоста, который они нам всем устроили».
Вдобавок к этим явным конспирологическим теориям, обвиняющим тех, кого эпидемия коснулась больше всего, СПИД вызвал необычайно сильную моральную панику. Два десятилетия в масс-медиа, массовой культуре и слушаниях в Конгрессе постоянно мелькали паникерские сообщения. Достаточно вспомнить случай с Райаном Уайтом, тринадцатилетним мальчиком, которого выгнали из школы, когда выяснилось, что он заражен ВИЧ, или сообщения о нападении на школьницу в Бруклине в 1995 году, которое якобы совершил мужчина со шприцем, или состоявшийся в 1998 году суд над чернокожим Нушоном Уильямсом, которого обвинили в убийстве молодых женщин, потому что он с ними спал, зная, что является носителем ВИЧ.
Эти истории привлекли внимание к случаям, которые играют на самых худших людских страхах (особенно перед черными и геями), и часто символически используются вместо более взвешенного анализа ситуации в целом.
Так, смерть Рока Хадсона была воспринята как знак того, что эта болезнь (или, возможно, сама гомосексуальная ориентация) может поразить любого. Тон этих рассказов обычно апеллирует к чувству общей паники, которая способствует продвижению ограничительной модели «публичной сферы» под флагом паранойи.
В унисон с широкой социально-политической тенденцией, о которой мы писали ранее, большая часть паникерских рассуждений на тему СПИДа вертится вокруг проблемы риска. Государственные кампании в сфере здравоохранения и предупреждения в масс-медиа, в которых говорится об «обмене телесными жидкостями», одновременно и достаточно конкретны, чтобы напоминать о фильмах ужасов, и слишком расплывчаты в своем уклончивом отказе точно назвать представляющие опасность телесные жидкости и действия, а также объяснить причины, по которым они опасны.
Поначалу масс-медиа пересказывали страшные истории о случайных уколах, сделанных медицинским персоналом, или страхи заразиться от глотка из общего церковного потира или при поцелуе, или, как в случае с коллегами баскетболиста Мэджика Джонсона, опасения заразиться через его кровь [во время случайной травмы] на поле.
В этих историях с отвратительными подробностями сходятся все разновидности кошмарных сценариев на тему «обмена телесными жидкостями», намекающие на то, что некоторые способы заражения крайне маловероятны. По этой логике все телесные жидкости, по сути, оказываются «загрязнены».
В этой связи не удивительно, что сексуальные практики, предполагающие «обмен телесными жидкостями» в малой степени или вообще его отсутствие, независимо оттого, насколько они безопасны, приобретают все большую известность.
Так, например, садомазохизм можно рассматривать как форму контролируемой сексуальной опасности и возбуждения, но без обмена телесными жидкостями. Точно так же секс по телефону стал одной из бурно развивающихся сфер, основанных на запертой в карантин ментальности 1980 — 1990-х, выражающейся в формуле «Просто скажи нет!», — разрешенная форма электронного сношения, которая не дает телесным жидкостям перемешиваться.
Вопрос о том, есть ли повод паниковать (по сути, оправдана ли хоть сколько-нибудь паранойя) сложными путями обсуждается на всем протяжении эпидемии СПИДа.
В начале 1980-х годов в гей-сообществе разразились острые споры о том, как отнестись к апокалиптическим сценариям, которые стали исходить от эпидемиологов, — махнуть на них рукой или наоборот отнестись с повышенным вниманием.
В 1983 году Ларри Крамер, один из самых влиятельных активистов того времени, в одной из своих статей настаивал на том, что «если эта статья не выбьет из вас дурь, значит, вы и правда в беде», поскольку, по мнению Крамера, это был единственный способ, при помощи которого геи могли изменить свой опасный, по его мнению, образ жизни, в особенности отказаться от своего пристрастия к бане.
Впрочем, другие предупреждали, что раздувать эсхатологическую панику и соглашаться с повальным закрытием бань значило поддаться реакционной программе новых правых. Похожий спор о том, следует ли отрицать, что СПИД является болезнью «геев» (или «черных»), делая упор на сам половой акт, а не на личности, или все-таки рассматривать СПИД как особую проблему отдельных групп, раз уж он по-прежнему больше всего поражает «группы риска», продолжился и в последующие годы.
Обратной стороной эта трудная дилемма повернулась для гей-активизма тогда, когда мейнстрим решил признать СПИД угрозой. На протяжении первых нескольких лет эта болезнь считалась главным образом проблемой геев, и сравнительно мало делалось для изучения причин смерти людей или для продвижения способов, предотвращающих новые смертельные случаи заболевания.
И лишь в 1987 году, в День благодарения (примерно шесть лет после начала эпидемии в Америке, на протяжении которых было зарегистрировано 25644 погибших от СПИДа людей) президент Рейган поручил Министерству здравоохранения и социального обеспечения, как он эффектно выразился, «как можно скорее определить, насколько вирус СПИДа проник в наше общество».
В этом замечании сквозит логика заражения, приравнивающая вирус иммунодефицита человека к беспорядочным половым связям, угрожающим осквернить непорочное тело американского народа. Таким образом СПИД был вписан в риторику, разделяющую общество на «наше население» (читай: белое, гетеросексуальное, моногамное, не употребляющее наркотики, ориентированное на семейные ценности) и так называемые «группы риска 4Г».
Впрочем, эта классификация претерпела изменения первый раз примерно в 1983 году, когда выяснилось, что носителями ВИЧ могут быть женщины и дети (а значит вирус может быть среди «нас»), а потом летом 1985 года, когда обнаружилось, что Рока Хадсона лечили от заболеваний, связанных со СПИДом. Для широких масс это открытие означало либо то, что каждый из «нас» может оказаться «одним из них», либо то, что болезнь может захватить и «основное население». Собственно, именно так и было сказано в редакционной статье в U.S. News and World Report в январе 1987 года: «внезапно их болезнь стала нашей».
Путаница вокруг деления на «тех, кто в безопасности» и «тех, кто рискует» привела к кризису понимания, ибо акцент сместился на заражение. Сенатор Джесси Хелмс, к примеру, настаивал на том, что «логический вывод из результатов анализов — перевод инфицированных на карантин».
Таким образом, к 1987 году официальная точка зрения, продвигаемая в разных изданиях по вопросам здоровья, переключилась на мысль о том, что потенциально под угрозу СПИДа попадали все, и паническая риторика стала нарастать. Отдельные авторы, однако, — преимущественно из числа правых — стали подвергать сомнению эпидемиологическую статистику и утверждать, что вероятность «гетеросексуальной чумы» — лишь миф.
Эти заявления нередко приобретали форму иконоборческой риторики, свойственной конспирологическим разоблачениям, поскольку одновременно внушали ложное чувство безопасности тем, кто относился к «нормальному» обществу: они оказывались в безопасности только лишь благодаря своей гетеросексуальной ориентации (независимо от того, чем они на самом деле занимались). Кроме того, эти истории усилили панику вокруг «неестественного» поведения гомосексуалистов, которые, по мнению морального большинства, и навлекли на всех болезнь.
Однако в последнее время вопрос о том, были ли пугающие эпидемиологические сценарии ВИЧ-инфекции преувеличены в конспирологических целях, приобрел новое звучание. Все больше авторов начинают оспаривать устоявшееся мнение о том, что в Центральной Африке в зоне СПИДа проживает двадцать миллионов зараженных ВИЧ людей, а также возражают против того, инфекция будет распространяться и дальше.
Так, Чарльз Гешектер, профессор истории стран Африки и Америки из Беркли, утверждает, что масштабы ВИЧ-инфекции в Африке крайне преувеличены, поскольку на этом континенте СПИД определяется иначе. Как и во всем мире, в Африке диагноз СПИД ставится в случае положительного анализа на ВИЧ и при наличии симптомов одной из нескольких болезней. Но, как утверждает Гешектер, в Африке на результаты ВИЧ-анализов полагаться нельзя. Более того, в перечень заболеваний, сопутствующих СПИДу, входят не только редкие оппортунистические инфекции, которые обычно связаны со СПИДом на Западе, но также и диарея, потеря веса и туберкулез. Иммунодефицит, вызванный недоеданием, — обычное для Африки явление, продолжает Гешектер, а значит многие случаи обычных, хотя и таких же смертельно опасных заболеваний, записываются на счет СПИДа.
Если Гешектер считает, что западная медицина на колонизаторский манер неуместно навязывает Африке свои методы, то в глазах других исследователей та же самая ситуация выглядит как намеренная, почти конспиративистская попытка раздуть данные статистики. Участники активистской группы HEAL (Health Education AIDS Liaison) утверждают, что статистика по заболеванию СПИДом в Африке преувеличена из-за неправильных диагнозов. Делается это для того, чтобы получить с Запада больше денег на исследования и гуманитарную помощь, которые бы не выделили на более «прозаические», но такие же, как СПИД, смертельно опасные проблемы типа хронического недоедания.
Сторонники этой точки зрения считают, что западные фармацевтические компании и международные организации, например, ВОЗ активно участвуют в этом процессе, потому что поставка дорогих лекарств и вакцин для анализов огромному количеству африканцев входит в их интересы.
Хотя обнаруженные активистами HEAL «факты» могут оказаться ложными, и несмотря на то, что их позиция слишком уж созвучна доводам реакционеров, утверждающих, что Западу нечего волноваться по поводу СПИДа, все же не так просто отмахнуться от разумных мыслей, лежащих в основе этих рассуждений, причислив их к разряду измышлений фанатичных конспирологов. По крайней мере, обращая внимание на историю медицинской науки в более широком контексте, на ее текущее состояние со всеми присущими ей недостатками, начинаешь задумываться, всегда ли транснациональные фармацевтические компании лучшим образом удовлетворяют интересы пациента.
Боязнь гомосексуалистов
Хотя СПИД, несомненно, пугает и озадачивает, может легко показаться, что реакция на это заболевание подчас сопровождается чрезмерной паникой. Как мы видели ранее, за последние два десятилетия широко распространилось параноидальное беспокойство по отношению к телу и его уязвимым точкам, однако похоже, что этого общего объяснения недостаточно для оценки специфической культуры телесной паники, связанной с эпидемией СПИДа.
По одной из версий, эту панику разожгли реакционные силы, старающиеся объединить страх перед этой болезнью со страхом перед (гомо)сексуальностью через нагнетание паники вокруг опасностей, связанных с беспорядочными половыми связями вообще и с анальным сексом в частности.
Так, Сьюзан Зонтаг утверждает, что паника вокруг СПИДа, сопровождаемая конспирологическими версиями, была использована новыми правыми для наступления не только на гомосексуальность, но и на весь проект сексуального освобождения, начавшегося в 1960-х годах. Более того, разжигание страха и предрассудков способствует выработке трудного консенсуса, поскольку подвергнутый карантину индивидуализм начинает представлять и медицинскую мудрость, и здравый смысл в контексте личных и социальных отношений.
Прислушиваясь к заявлениям тех же Ляруша и Фолуэлла, мы могли бы задуматься: действительно ли новые правые цинично и в полной мере контролируют свою риторику? Порой их параноидальное осуждение анального секса кажется искренним (в том смысле, в каком оно имеет отношение к фобии), а не цинично выдуманной (в смысле манипулирования) моральной паникой.
В своем убедительном анализе изображений СПИДа в масс-медиа Саймон Уотни утверждает, что «теория моральной паники» в отношении истерической риторики, окружающей эпидемию СПИДа, не может «ответить на вопросы относительно того, как работает воображение и подсознание». Как доказывает Уотни, понять того, почему реакция масс-медиа и новых правых оказалась настолько гомофобной, можно лишь приняв во внимание такие психические механизмы, как проекция, отсутствие идентификации, отрицание, вытеснение и т. п.
Из-за психоаналитический характера этой терминологии может показаться, что Уотни вот-вот переведет панические реакции на СПИД в разряд патологически параноидальных и тем самым помешает их дальнейшему анализу. Более того, может создаться впечатление, что увязывание паранойи с гомосексуальностью, как у Саймона Уотни, лишь повторяет классический анализ Фрейдом паранойя в случае с больным Шребером, когда паранойя объяснялась отрицанием гомосексуальности.
Но здесь как раз и есть существенное отличие. Во-первых, анализ Уотни в меньшей степени применяется к уникальной психической жизни отдельных людей, чем к психическому формированию целой культуры, в условиях которой угроза заражения гомосексуальностью служит сохранению границы между нормальным и девиантным. Во-вторых, в книге «Сдерживая желание» утверждается, что реакция на распространение СПИДа не столько породила новые страхи, сколько обратилась к уже существующим, и в итоге истерическая реакция на эпидемию СПИДа явилась не внезапной и необычной вспышкой, а нормальным (и порой по-заговорщически систематическим) проявлением установившейся гомофобии, которая определяет сексуальные и социальные отношения в обществе.
По сути Уотни вносит свой вклад в то, что Ив Кософски Седжвик называет «цепочкой убедительных и идущих вразрез ответов на доводы Фрейда», которые «закрепили параноидальное состояние как единственное предпочтительное состояние для понимания не самой гомосексуальности (как это наблюдается во фрейдистской традиции), а скорее механизмов гомофобного и гетеросексистского давления на нее».
Хотя оценка Уотни и кажется убедительной, все же она не дает нам полной картины. Мы должны принять во внимание и ту роль, какую конспиративистские представления о гомосексуальности вообще и эпидемии СПИДа в частности сыграли в формировании идеологии новых правых.
Так, Синди Паттон пишет о том, что манерная пародия геев-активистов на паранойю новых правых по отношению к гомосексуалистам впоследствии была вполне буквально воспринята новыми правыми. Они привязались к этому розыгрышу как к доказательству (со всей его прямотой) того, насколько опаснее оказывается «заговор» против американского образа жизни, который даже не считает нужным скрывать себя.
Паттон искусно распаковывает дискурсивную логику, с помощью которой новые правые используют конспирологическую интерпретацию эпидемии СПИДа для разжигания гомофобии, чтобы сформулировать и укрепить свою новую идентичность — белые гетеросексуальные консерваторы — как приведенного в боевую готовность меньшинства.
В этой модели язык заговора выглядит скорее дискурсивной структурой, выполняющей культурную работу для группы, разделяющей эти взгляды, а не признаком квазиклинической паранойи. Анализ Паттон дает модель осмысления паникерской, параноидальной реакции гомофобов-правых, которой не грозит ни скатиться в рассуждения об индивидуальной психопатологии, ни завершиться намеренным квазиконспиративистским выводом о коварной манипуляции упомянутыми страхами со стороны циничных знатоков-стратегов из рядов новых правых, к чему склоняется, например, Сьюзан Зонтаг.
В этом смысле можно говорить о телесной панике, используя все виды анализа по отношению к механизмам проекции, отрицания и т. д., но в то же время не придерживаться психоаналитической концепции расстройства психики у людей, эту панику озвучивающих.
Заговор науки
В отличие от параноидальной риторики таблоидов и новых правых, склонной рассматривать эпидемиологическую связь между жертвами в контексте заговора, существуют и другие версии эпидемии СПИДа, в которых упор делается на сговор могущественных корпораций в сфере «медицинско-военно-промышленного комплекса».
Начало одному из направлений этих конспирологических воззрений положила научная деятельность Питера Дьюсберга, Нобелевского лауреата в области биохимии и авторитетного специалиста по ретровирусам. В ряде книг и статей Дьюсберг обращает внимание на нестыковки в научных исследованиях. Он утверждает, что СПИД вовсе не обязательно вызывается ВИЧ, и указывает на необходимость учитывать множество других ослабляющих иммунитет факторов.
Взгляды Дьюсберга можно интерпретировать как требование признать сложность СПИДа как иммунологического синдрома, при изучении которого необходимо учитывать широкую совокупность влияний окружающей среды на человека. В сущности, этот аргумент говорит о сложной и множественной связи между причиной и следствием. Но вызов, брошенный Дьюсбергом устоявшимся научным представлениям о ВИЧ/СПИДе, можно с такой же легкостью присовокупить к мнениям тех, кто винит в расползании эпидемии «беспутный образ жизни» городских геев.
Вопрос о связи между ВИЧ и СПИДом был затронут и в ряде журналистских расследований. Оспаривать традиционные научные представления журналисты начинают с утверждения «все, что ты знаешь, — ложь», поддерживаемого сторонниками контркультурных теорий заговора. Джад Адамс, Джон Лаурицен и Джон Раппопорт — все они зацепились за неясности, связанные с тем, как был открыт ВИЧ, а также наличествующие в диагностике и лечении СПИДа.
Так, Раппопорт рассказывает запутанную историю о том, как в 1984 году Роберт Галло выделил ВИЧ, и указывает на то, что это открытие кажется либо мошенническим промышленным шпионажем (а значит Галло украл это открытие у Люка Монтаньера из Института Пастера), либо поспешным выводом, с тех самых пор определяющим все развитие исследований СПИДа с их многомиллиардным бюджетом.
Вместе с другими авторами Раппопорт называет фармацевтические компании (и стоящую за ними огромную исследовательскую сеть, финансируемую правительством) истинными виновниками всей истории вокруг СПИДа. Отталкиваясь от утверждения о том, что СПИД является результатом иммунологического ослабления, которое может быть вызвано многими причинами, эти авторы заявляют, что поскольку азидотимидин (одно из основных лекарств, замедляющих течение СПИДа, использовавшееся в начале эпидемии) настолько ядовит, то он скорее усугубляет СПИД, чем лечит.
Хотя эти расследования могут предоставить немало убийственных сведений о нечестности ученых и о наживе фармацевтических компаний, все же в них речь идет только о том, что сговор корпораций, чьи интересы тесно переплетены, очень даже может оказаться заговором. Зато сторонники других точек зрения куда более открыто рассуждают о конспирологических корнях СПИДа. Как мы уже видели, такие авторы, как Уильям Кэмпбелл Дуглас, выстроили историю об экспериментах по созданию биологического оружия в Форт-Детрике и опытах с вакцинами, проводившихся ВОЗ.
Другие начинают с тех же самых «фактов», но приходят совсем к другим выводам. Все эти версии цепляются за один момент, обнаруженный в протоколе заседания от 9 июня 1969 года подкомиссии палаты представителей по расходам на министерство обороны США, во время которого, судя по всему, обсуждалось, насколько реальной является возможность создания американскими военными биологического оружия, способного перехитрить иммунную систему человеческого организма. Доктор Дональд Макартур, заместитель директора отдела исследований и технологии министерства обороны, показал, что «молекулярная биология развивается очень быстрыми темпами, и, как считают маститые биологи, через пять-десять лет возможно создание биологического агента, которого не существует в природе и против которого нельзя приобрести естественный иммунитет», то есть болезни, которая, как добавляет Макартур, «могла бы оказаться невосприимчивой к иммунологическому и терапевтическому процессу, на который мы полагаемся, сохраняя относительную свободу от инфекционных заболеваний».
Эти слова воспринимаются как прямое доказательство того, что американское правительство планировало разработать в качестве биологического оружия именно такую болезнь, какой обернулся СПИД.
Те, кто склоняется к теориям заговора, добавляют это кажущееся пророческим заявление Макартура к тому факту, что впервые СПИД был зарегистрирован среди сексуально активных геев Нью-Йорка и Лос-Анджелеса, и это притом, что первые проявления этой болезни были замечены в 1979 году, спустя лишь год после того, как более тысячи «немоногамных» нью-йоркских геев участвовали в тестовой программе, в ходе которой проверялась новая вакцина от гепатита.
К 1984 году почти две трети этой группы умерли от сопутствующих СПИДу болезней. Похожие испытания вакцины были проведены и в других крупнейших городах Америки с похожими «случайными» уровнями смертности. Кроме того, отмечается связь между тем фактом, что самое высокое доля ВИЧ-инфицированных первоначально наблюдалась как раз в тех районах Африки, где под руководством ВОЗ проводилась программа вакцинации против оспы.
Начиная с первых лет развития эпидемии СПИДа в гей-сообществе циркулирует множество конспирологических теорий по поводу того, что вспышка этой эпидемии в одной из самых униженных социальных групп была не случайна, — скорее это доказательство того, что направленная на геноцид риторика разжигающих ненависть гомофобов стала наконец явью. Алан Кэнтвелл, врач, лечащий геев, написал несколько книг и статей, в которых эти подозрения объединены в полноценную теорию заговора. В заключении он задается вопросом: «Неужели Новый Мировой Порядок требует миллионов смертей?. Сколько еще человек должно умереть от СПИДа, чтобы люди заговорили о тайном геноциде?».
Как и Кэнтвелл, свое монументальное шестисотстраничное исследование «Новые вирусы — СПИД и Эбола: Природа, случайность или умысел?» Леонард Горовиц начинает с изложения материалов слушаний по биологическому оружию, состоявшихся в 1969 году.
Горовиц подробно рассказывает об особенностях ВИЧ с научной точки зрения — текст его книги насыщен схематическими изображениями молекул вируса и обширными цитатами из научных работ и ссылками на них. Он утверждает, что совершенное Галло в 1983 году открытие ВИЧ якобы не было открытием как таковым в частности потому, что Галло участвовал в длительных экспериментов с новыми ретровирусами, которые изучались якобы для того, чтобы доказать, что рак вызывается вирусом, но в действительности служили дорогостоящим маневром, за которым скрывалась разработка новых и неизлечимых болезней, играющих роль биологического оружия.
Затем Горовиц переходит к не менее подробному рассказу о «глубокой политике», стоящей за развитием программы по созданию биологического оружия, реализация которой после того, как в 1972 году этот проект был якобы закрыт президентом Никсоном, тайно продолжилась по приказу Генри Киссинджера.
По сути, как подчеркивается в переполненной подробностями саге Горовица, именно на Киссинджере завязаны все те усилия, которые были направлены на остановку роста населения во всем мире, в результате чего Киссинджер предстает как главная угроза мировой безопасности, а следовательно и непрекащающемуся процветанию Америки. Горовиц утверждает, что, как и ВИЧ, вирус Эбола также был искусственно создан и появился либо случайно (в результате перекрестного заражения вакцинами, испытываемыми на лабораторных обезьянах), либо был разработан специально.
Как и в случае со другими конспирологическими теориями СПИДа, вопрос о существовании злого умысла предполагается само собой разумеющимся и не требующим никаких доказательств. Кэнтвелл, принимающий во внимание долгую историю антигомосексуальных предрассудков, убежден, что за теперешней ужасной ситуацией стоят гомофобные элементы общества. Еще острее и масштабнее вопрос о заговорщических намерениях встает в работе Горовица, и хотя автор приводит множество документов в качестве доказательств, все же ему не удается предложить ни одной явной улики. Горовиц, однако, убежден в том, что он смог показать, что для изобретения подобного оружия имелся научный потенциал и политическая воля, и уже не важно, вышло ли все так, как задумывалось, или все произошло в результате эксперимента, который вышел из-под контроля. Резонанс может значить больше доказательств.
Притом, что у Горовица имеется собственная ограниченная политическая программа, его рассказ о склонности правительств и фармацевтических компаний к геноциду был подхвачен «Нацией ислама». Как упоминает сам Горовиц в эпилоге к «расширенному справочному изданию», опубликованному в 1998 году, Алим Мухаммед, министр здравоохранения «Нации ислама», попросил его обратиться к собранию во главе с Луисом Фарраханом. «Нация ислама», которую убедило описанное Горовицем опасное заражение вакцин неизвестными или, возможно, искусственно созданными вирусами, рекомендовала черной общине бойкотировать все программы обязательной вакцинации американских детей.
Конспирологические теории СПИДа чрезвычайно популярны в черных общинах. Одна из причин, объясняющая, почему конспирологические теории пользуются такой необычайной популярностью среди афроамериканцев, связана не с приписываемой им врожденной склонностью к паранойе, но с их пониманием того, что о имеет смысл вести разговор о возможности болезни, предназначенной для чернокожих, идет ли речь о связанном с геноцидом умысле или о преступной небрежности при испытании вакцин, что, по сути, одно и то же. Риторическая установка гласит, что это с таким же успехом может быть правдой.
Итак, эпидемия СПИДа во многом оказывается логической, но наводящей ужас кульминацией нарастающей волны телесного хоррора. Эта эпидемия привела к одним из самых важных шагов по стирания границ между индивидуальным телом и телом политики. Распространение вирусов, связанное с этой болезнью, породило серьезную тревогу по поводу размывания границ как между отдельными людьми, так и внутри человеческого организма.
С одной стороны, научные и популярные описания ВИЧ охотно заимствуют риторику заговора, говоря об аутоиммунном разделении на «я» и не-я. С другой стороны, происхождение этого заболевания оказалось встроено в модели обвинения, многие из которых, как мы видели, отдают конспиративизмом.
Многие говорят, что сейчас гораздо важнее противостоять «заговору молчания» (по поводу недостаточно эффективного здравоохранения, к примеру), чем пытаться установить конспирологические истоки ВИЧ в прошлом. По мнению этих людей, в том, чтобы найти виноватых в необъяснимой болезни, может, и есть эмоциональный смысл, но только это служит ложным утешением.
Другие, со своей стороны, предупреждают, что приверженность недоказуемым и неуместным конспирологическим теориям не просто отвлекает внимание от проблемы, но и наносит явный вред, отвращая людей от безопасного секса, например.
Эти доводы неотразимы не в последнюю очередь потому, что конспирологические теории вният тех, кто уже стал жертвой эпидемии. Но какие-то из этих конспирологических повествований могут служить достойному похвалы стремлению привлечь внимание к обычно немыслимой теме участия США в разработке биологического оружия и, что еще важнее, к порой постыдной практике фармацевтической промышленности, биомедицинских исследований и органов государственного регулирования наподобие Управления по контролю за продуктами и лекарствами.
Кроме того, эти концепции указывают на то, что официальные версии происхождения СПИДа (самая известная из них — теория, связанная с африканской зеленой обезьяной, но существует также и гипотеза Ричарда Престона, согласно которой СПИД является экологической местью тропических лесов) так же невероятны, как и альтернативные конспирологичсекие версии.
Не исключено, что конспирологические теории СПИДа вводят в заблуждение и сами выросли из заблуждений, но они способны указать путь к пониманию взаимопроникновения человеческого тела и глобального тела политики. Рассказ Горовица о сговоре Киссенджера и Галло, объединяемых мальтузианскими целями, несомненно, бьет мимо цели как своими выводами, так и своими деталями. Но собранные им наблюдения о сговоре правительства, военных и корпоративной науки ведут к анализу, который мало кто готов проделать.
Прослеживать связи (будь то эпидемиологические или заговорщические) между индивидуальной и национальной иммунными системами в эпоху СПИДа стало пугающе трудной задачей не в последнюю очередь потому, что когда-то безопасное параноидальное разделение между «я» и другим стало размываться. Какие-то конспирологические работы упрощают эти сложные взаимосвязи, обвиняя какого-нибудь одного злобного заговорщика и называя какой-нибудь один момент в происхождении вируса иммунодефицита человека.
Зато другие формы уже небезопасной паранойи вслушиваются в это пугающее взаимопроникновение телесного и корпоративного, предлагая объяснения, которые колеблются между буквальным и метафорическим и размывают границу между ними. Следовательно, сценарии телесной паники могут обеспечить насыщенный, пусть и искаженный, способ представления форм взаимосвязи человеческого тела и тела государства, точные карты которых не созданы до сих пор.
Питер НАЙТ
Публикация: 19 октября 2006